Вход   Регистрация   Забыли пароль?
НЕИЗВЕСТНАЯ
ЖЕНСКАЯ
БИБЛИОТЕКА

рекомендуем читать:


рекомендуем читать:


рекомендуем читать:


рекомендуем читать:


Назад
Камушек на дороге

© Урусова Марина 1988

Окно долго не поддавалось. На переплете лежала пыль, а заржавевшие шпингалеты держали рамы, словно челюсти волкодава.

Наконец в вагоне запахло тимьяном, рельсами и свежескошенной травой. Вечерело. Над еще не сметанными доверху стогами крестами высились Стожары. На краю поля, ближе к дороге, горела скирда. Несколько мужчин в рабочей одежде топтались вокруг, тушили.

Мы сидели друг против друга у окна общего вагона, говорили вполголоса. Рядом с нами на временно отведенной площади, оплаченной кровной копейкой, шла кипучая жизнь.

Мужчина, немолодой и большой, был растревожен долгой стоянкой. Против него розовая ото сна с выбившейся прядью волос яростно сверкала глазами тридцатилетняя женщина. Она обнимала рулон ковра, от которого оторвал ее беспокойный сосед.

Потише не можете? — возмущенно говорила она.

Я спрашиваю: мужик есть или нет? Говорит есть, а у ней нет, — кивая на женщину и ухмыляясь, обращался мужчина к попутчику, с которым только что вернулся с перрона.

Отдыхайте, дядя, надо отдыхать. Ну выпили, все выпили и молчат. — Женщина пропустила сказанное мимо ушей.

Ты ублажайся, ублажайся, чего ты не ублажаешься. Чего ты такая чувствительная, ложись и спи, — «дядя» уже не рад был, что разбудил ее.

Черти тебя разжигают. Нажрался.

Не нажрался, выпил я.

Бабка тебя встретит... — женщина сверкнула золотым зубом.

Не встретит. Поцелует, скажет, приехал мужичок. Я вообще скажу, женщина — наша родина.

Слышь, родина, Советский Союз, разбудил меня, я спала.

Уж ты какая беспокойная, ничего не скажешь. Пойдем, пойдем, пойдем покурим, — обратясь к соседу, мужчина с наигранным возмущением направился в тамбур.

Я ехала по России, выбираясь из заволжской глубинки к балтийским берегам. Прямого сообщения не было. Мне приходилось с дорожной сумкой в руках то и дело выходить на незнакомые перроны и окунаться в сложную жизнь залов ожидания и билетных касс.

На привокзальных клумбах белели флоксы, табак дурманил ночь, а голос из репродуктора оглушительно оповещал:

Внимание! В двадцать два часа сорок пять минут к первой платформе прибывает поезд номер двести двадцать пять. Повторяю... Поезд сорок семь подается на третий путь. Будьте осторожны, поезд подается вагонами вперед...

Да что это, люди добрые, делается, — восклицала старушка на скамейке перед клумбой.

Да что тут поделаешь? Надо смириться и ждать.

С милицией лучше не связываться.

Смириться, бабушка.

Глухая я стала. Смириться, правда. Не нервничать и сидеть здесь с вечера до утра.

А с утра опять до вечера...

Я подхватывала сумку и направлялась в здание вокзала.

Металлические страницы справочной отхлопывали районы и области. Я узнавала, что опоздала на нужный мне поезд и вновь окуналась в тревожную вокзальную жизнь.

Я вам третий раз говорю, отойдите, нет билетов!

На тридцать второй

За полчаса...

...Нет...

...Я справок не даю...

Вдоль путей с фонарем шел обходчик. Поезд темный и пыльный, изгибаясь, медленно и бесшумно приближался к платформе. Открывались двери, хлопали ступеньки. В дверных проемах окаменело стояли немолодые равнодушные проводницы, смешливые студентки в защитных куртках суетливо мели вениками тамбур.

Против меня лихо соскочили с подножки трое бравых проводников. С видом ярмарочных зазывал они встали около своего вагона.

Мест нет, дорогуша, но потесниться можно! — опередили они меня.

Когда я пробралась между корзин и сумок и нашла для себя место у окна, в вагоне уже вовсю шумел дорожный карнавал:

— Возвращался я из Мангино. Вижу, во-он на ту сосну сел глухарь. Сидит, головой вертит. Я пополз, аж не дышал. Метров за семьдесят — ба-бах! Он упал, я его в мешок, иду и думаю: зачем такую красоту сгубил?

Съел?

Ну съел.

Наше поколение не ходило в лаптях.

А мы ходили. Пятьдесят второй, пятьдесят четвертый год.

А-а, помню, к нам приезжали рязанские и орловские в лаптях и всё серу жевали. Сосновую или какую. Стоят и жуют. Мобилизованные были. Все лапотошники. Правильно, правильно, пятьдесят четвертый год. У нас были еще воронежские, но не помню, не хочу клеветать.

А деды наши чуни делали из бересты, а зимой в валенках, в галошах, все честь честью. В песне поется: матка лычко надерет, батька новые сплетет...

Мы едем, едем, едем в далекие края, хорошие соседи, все похожи на меня, — донесся из-за перегородки бодрый голос.

Всем не угодишь, а жене надо угодить, отвечал ему другой.

Дух единения и братства, слаще которого нет ничего на свете, где бы он ни был — на дружеской пирушке или в вагоне поезда, коснулся и меня. Сердце затосковало, хотелось приобщиться, сказать, что в нашем послевоенном детстве мы не знали тонких пластинок с клубничным или апельсиновым ароматом, их заменял вар. Мы жевали его, выковыривая на пустырях, дворах и в котлованах. А дома: «Покажи зубы! Вар! Неужели опять вар?!.» Мне хотелось также сказать, что отец в детстве брал меня на глухариный ток... но в это время соседка обратилась ко мне:

Как приеду сейчас, буду всю ночь убирать. Выпивает он. До развода доходили этой зимой, — добавила она хвастливо. — Сама-то ты замужем?

Разошлась.

Пил?

Н-нет.

Она посмотрела недоверчиво, но тут же засветилась догадкой:

Бил?..

Свободный и раскованный дух единения и братства, витающий над брызгающими помидорами, ломтями пирогов с черникой и малиной, начал обходить меня стороной. Хмельной лукавый пир или дорожный карнавал, в котором, срывая маску, я всей душой желала быть, стал меркнуть и превращаться в унылую скуку, чадящую обывательскими историями.

Вот тут он и появился. Перешагнул через раскрытый чемодан, подтянулся, опершись руками о верхние полки, и занял место, где лежала его газета.

Ну и жарища, — сказал.

Или наоборот:

А не прохладно ли у нас?

Я ответила:

Рамы нам все равно не одолеть... — что-то в этом роде, совершенно незначительное.

Но этого оказалось довольно.

При отработке траектории поворота сам у себя можешь выиграть пятнадцать — двадцать секунд, а это очень много… — говорил он мне о самом сокровенном.

«А ведь я, — пришло мне на ум, — когда правлю текст, на каждом сюжетном повороте из десяти страниц вычеркиваю восемь... но две остается, а это тоже немало, особенно если пишешь рассказ».

В тот день тренер собрал нас в клубе. Мы готовились к «Союзу». «Пять чувств?» — спросил он Славика. «Чувство разгона, чувство заноса, чувство торможения, чувство автомобиля, чувство дороги», — сказал Славик. «Теоретики! Едете вы все не то что плохо, от-вра-ти-тель-но! — подбодрил он нас. — На тренировках Слава ехал замечательно, а как начался туман, где был Слава, я не знаю».

Мой сосед, подыгрывая мимикой, дал мне возможность представить себе тренера: эдакий суперхарактер, супернажим, супернасмешка — и все же кумир, бог и единственная опора на этой земле.

Неизвестный Славик предстал подвижно-спокойным, с броней выдержки, за которой бушевали стихии порыва, одержимости и сомнений.

Тот туман был роковым для всех нас. Славика унесло на развилке, я и того хуже — разбил машину. Направо тупиковый поворот, торможу — педаль колом, а тормозится только одно колесо. Включил третью передачу, машина не тормозит. Включил вторую, выставил машину боком с помощью газа и руля и немного промахнулся. Пролетел дорогу и через левую сторону опрокинулся на крышу.

Рассказывая, он подался вперед. Плечи напряжены, в глазах боль. Сейчас он вновь был на трассе, проходил маршрут.

А начиналось ралли блестяще. На старте, когда крутили фигурку, можно было уже кое-что предвидеть... Тридцать секунд, тридцать с половиной, двадцать восемь и четыре, мы со Славиком показали по двадцать пять.

За окном проглядывалось перепаханное поле, а я видела освещенную прожекторами площадку, яркие машины с цветными надписями: «Автоспорт», «Avtoexport», названия городов, команд; слышала, как визжит на поворотах резина, а судьи щелкают секундомером.

Спал? — Тренер испытующе смотрит на гонщика, подозревая самое страшное.

Спал! отвечает гонщик, глядя безмятежно-ясным взглядом, и для пущей убедительности добавляет: — С двенадцати до семи. Кранцы все подкрутил, хоть вчера вечером стартуй.

Он мелкими шажками обходит машину — разминается. Впереди двенадцать часов неподвижности, двенадцать часов виртуозного мастерства, двенадцать часов безмолвного порыва.

Стартовый флажок повисает над капотом автомобиля.

Готов?

Гонщик угадывает вопрос по движению губ. Голова, стиснутая шлемом, кивает в ответ. Флажок мелькает за ветровым стеклом: «Марш!»

Они пришли в клуб из самых разных жизненных сфер: городского таксомотора и со студенческой скамьи, из троллейбусного депо и ремонтных мастерских, со съемочных площадок, из спецгаражей и автобаз. Но у всех в детстве был день, когда кто-то из взрослых уступил им однажды руль и замерло мальчишечье сердце, забилось восторгом предназначения, а тот далекий день на всю жизнь определил им место за рулем.

Спидганы, твинмастеры, спидпилоты...

Спят пригородные домики у шоссе, блестят слюдою их окна, отражают мигающий желтый свет фар, припудренные летней пылью, сереют в неярком освещении деревья, белые фонарные столбы тонким изгибом метят шоссе, заправочная станция с красными буквами «БЕНЗИН» ожидает ночной ураган.

Буди рыжего, канистра где, бензин...

Ты что, шлем потерял?

Время, сколько время? У нас три минуты...

Машина под номером первый, под слоем пыли и грязи потерявшая свой цвет и стартовый шик, бочком останавливается у шоссе. Гонщик, помятый, ошалело выскакивает и искаженной трусцой обегает вокруг машины, машет руками и кричит на техничек, которые кажутся ему недостаточно расторопными.

В соседних машинах, группками и поодиночке притулившихся около шоссе, просыпаясь, зашевелились. Это были друзья участников, энтузиасты-болельщики, любимые женщины, обслуживающий персонал. Они равнодушно смотрели на панические действия соперника, ожидая своего фаворита.

Вон наши несутся красавцы...

А чегой-то поддончик сняли с моего двигателя?..

Гляди-ка, седьмой приехал «домиком», он ведь фары в прошлом месяце на свои покупал. По двести за каждую.

Во бедолага...

...Левый два, яма посредине, пятьдесят; левый три — три опасный, пятьдесят, правый четыре — четыре опасный... Славик должен сегодня рисковать, — говорит тренер. — Если он не сделает этого, я найду что ему сказать. Скажу, что он трус.

Вагон лязгнул. Поезд остановился. Городская окраина кинематографическим наплывом заслонила заправочную, сплющенный верх седьмого, суетящиеся вокруг машины фигуры.

Я вновь была в общем вагоне.

А я бы поужинала, — сказала я.

Он отозвался с готовностью:

Попробую достать что-нибудь су-шэст-венное, — и исчез.

Теперь правили бал мы.

Мы ели еще теплые котлеты из вокзального ларька, пили воду прямо из бутылок, потому что мы ездили налегке, потому что чувство разгона и чувство критического заноса не разовьешь, если будешь тащить за собой огурцы и банки с вареньем, а без этих чувств и еще без чувства дороги и чувства автомобиля, а у каждого своя дорога и свой автомобиль, можно развить только чувство торможения.

Почему вы курите «Беломор»?

Мне нравится. Хороший табак.

Его обычно курят люди старшего поколения.

В ресторане, скажем, кто-нибудь закуривает «Кэмел» или «Мальборо», предлагает. Я говорю: «Нет, я — «Беломор». Впечатляет... А вы курите?

Нет.

Я почему спросил. Ехала здесь одна девчонка. Симпатичная. А закурила — ничего особенного, конечно, но сразу стала как все...

Люблю железную дорогу. Особенно раньше, когда был паровоз, — вырвалось у меня признание.

Люблю, как пахнут рельсы, — подхватил он. — Они ведь пахнут, рельсы, правда?

Мы и в этом были единодушны.

Скажите, а что все-таки главное в вашем деле? Собранность, вдохновение — общие слова, — наконец я решилась задать вопрос, который давно уже просился с языка.

Он подумал.

Пожалуй, самое главное... это... — Он помедлил.

«Спортивная форма» — первое, что пришло ему на ум. Но ее можно приобрести и можно потерять... «Как автомат выполнять все приказы штурмана...» — чуть не сказал он, но сам же покачал головой: ты не автомат, ты ошибаешься и попадаешь в экстренную ситуацию. И надо УМЕТЬ выходить из нее. Тогда он хотел сказать: «Надо знать автомобиль и свои возможности. Надо идти на критические возможности, и надо сохранить автомобиль для финиша, жалеть его и любить его», но вслух он этого тоже не произнес.

Слиться с машиной, — наконец сказал он. — Чтобы... — он опять помедлил, — если камушек на дороге — то тебе больно. Да, да. — Он рассмеялся, так как был рад, что сумел наконец сформулировать главное. — Но не думайте, что это легко.

Через полчаса мы расстались.

И вновь белели на клумбе флоксы, а табак дурманил ночь, и голос из репродуктора объявлял...

И вновь я пробиралась между сумок и корзин. И вновь за окном крестами темнели Стожары, а из окна тянуло таволгой и тимьяном.

Девушка, сыграй с нами в карты, красавица.

Я не умею играть.

Ай-ай, такой хороший девушка и не играет в карты, ай-ай-ай.

У вас есть что-нибудь горячее? Чай, кофе?

Мужчина с пометкой «вагон-ресторан» на нагрудном кармане халата посмотрел на меня задумчиво:

Вы не будете пить наш кофе...

Осенью я вернулась домой. В квартире над московскими крышами с окном, распахнутым навстречу вечерним огням, я принялась разбирать накопившуюся за лето почту. Я срывала сургуч, разрезала бечевку, вскрывала редакционные пакеты. И все мои герои, которых я было выпустила в мир, вернулись домой.

Прошел час, другой. Ощущение катастрофически неуправляемой жизни, летящей по неверным траекториям, стало исчезать. Из моего открытого в осеннюю московскую ночь окна потянуло тимьяном, портной из Риги пригласил меня в модный салон, а слова «камушек на дороге» обратили к моим героям.

Они все были в основном хорошие парни, я даже обрадовалась, что мы вновь вместе, оглядела их придирчиво после разлуки и... принялась за работу.

Запах тимьяна в московской квартире сменился бензином. Я вновь увидела блестящую ленту шоссе, отмеченную тонкими фонарями, мимо и назад пронеслась красная заправочная и столбики бензоколонки.

«У вас скорость, наверное, больше двухсот?» — вспомнила я летний разговор.

«Нет, что вы, сто шестьдесят, сто семьдесят. Больше двухсот — высшая лига. Им многое дозволено».

В эту московскую ночь, когда я стартовала из своего открытого окна на седьмом этаже, скорость была особенно ощутима. Несколько спасал комфорт: термос с горячим кофе, мягкая кожа сиденья, «дворники» в углу ветрового стекла, но... маленький камушек на дороге — и нет мягкой выстроченной кожи, нет серебристо-серого верха, а есть железки, стальные части, провода, серьга рессоры, задняя ось, сцепление, рулевые тяги. Машина вздрагивает, скрежещет — ты морщишься, тебе больно.

Мне предстояло стать здоровым парнем, хранящим память о тихоокеанских баллах, а потому сохранившим привычку и на суше ходить враскачку. Я же предпочитала высокие каблуки.

Я еще раз мысленно прошлась улицей дальневосточного города. Морвокзал и торговый порт остались позади. Виктор, так звали героя моего рассказа, боялся оглянуться, так как с горы бухта была особенно красивой, а решение, которое подспудно зрело в нем, но определилось только сейчас, еще было зыбким от внезапности, и он боялся, что, оглянувшись, подпадет под магию плаваний большого масштаба. И потому не оглядывался. Мощеная улица кончилась, он шел грунтовкой и чувствовал сквозь легкую летнюю подметку острые камушки в мягкой серой пыли. Во внутреннем кармане его пиджака лежало письмо, он все время его ощущал оттого, что неровно оборванным краем оно шуршало по рубашке. Из столовой с высоким деревянным крыльцом вышел на улицу Пастухов. Виктор сказал ему о письме и о своем решении.

А у меня брат не пишет. Пока не нашлю ему матюков, не напишет...

Виктор с грустной усмешкой думал о себе в то прошедшее лето, о радостном возбуждении сборов домой. И вот что получилось.

На днях Виктор встретил Саньку Чумака с судоремонтного.

Как драгоценное? — Санька покосился Виктору на руку. — На бюллетне еще?

Выписываюсь.

Не штормит? — Санька прищурился. В глазах заходили огоньки. — Бросай ты эту тюльку.

Виктор промолчал.

А я на Полиграфмаш подаюсь.

Что так?

Жинка в голову взяла.

Такой послушный?

Всем не угодишь, а жене над угодить. — Санька достал из кармана часы без ремешка. — Побегу. Оставлю в проходной автограф.

Виктор посмотрел ему вслед. Санька шел легко, возле киоска наподдал ногой бумажный ком.

«Значит, уходит, — подумал Виктор. — Зарабатывает он прилично, может...»

«Не штормит?» Что имел Санька в виду. Что Виктор боится, что ли? Мне это очень не понравилось. Я тоже, признаться, думала, что Виктору пора уходить с моря. Подставлять себя под браконьерские пули, когда уже одну получил... Но это: «Не штормит?..» Выходит, каждый, кому не лень, всю жизнь просидевший на одном стуле и за одним столом, будет мыть тебе косточки и говорить или хотя бы думать — струсил.

«...При отработке траектории поворота...» Да, да, при отработке траектории поворота...

«...Славик должен сегодня рисковать, — говорил тренер. — Если он не сделает этого, я найду что ему сказать...»

Я поймала себя на том, что растираю запястье.

«...При отработке траектории поворота...» Молодой человек в клетчатой рубашке современного покроя с пачкой «Беломора» в нагрудном кармане считал секунды, что приведут его к финалу.

Да, да, при отработке траектории поворота, подумала я о своем рассказе.

«...Славик должен сегодня рисковать, говорил тренер. — Если он не сделает этого, я найду что ему сказать...» Тренер намекал, что уколет в самое уязвимое место, упрекнув в трусости. При этом он знал, что будет несправедлив.

«Норадреналин — гормон мужественности, — продолжал он. — Он должен брызгать. Они ничего не жрут, держаться на психике, все с язвой...»

При чем же здесь трусость? И все же. А мой герой? «Не штормит?» — спросил его Санька Чумак. Выходит, каждый, кому не лень, всю жизнь просидевший на одном стуле и за одним столом, будет мыть тебе косточки и говорить или хотя бы думать — струсил.

Я отложила рукопись.

Письменный стол исчез. Против меня, ухватившись обеими руками за рулон ковра, сидела тридцатилетняя женщина. Рядом с ней двое мужчин.

Один из них, не испытывая ни малейшего снисхождения к ее возможным чувствам, гордый своей проницательностью, говорил соседу:

Я спрашиваю: мужик есть или нет? Говорит, есть, а у ней нет! Ха-ха, нет у ней мужика! А говорит, есть.

Женщина яростно-затравленно оборонялась:

Черти тебя разжигают... бабка тебя встретит... нажрался...

Потом другая оборотила ко мне свое загорелое шелушащееся лицо:

До развода доходили этой зимой. Выпивает он. Сама-то ты замужем?

Вы мешайте, чай сладкий. — Я постаралась уйти от ответа.

Я только холодную, теплой никогда не напьюсь. Работаем в поле, пьем всякую, какую придется. Сама-то ты замужем? — вновь спросила она.

В неярком освещении вагона, когда сумерки занавесили окна, случайная попутчица, маскируя небрежностью тона душевную боль, делилась сокровенным. «А сама-то ты?» — при этом спрашивала она, чтобы сравнить, чтобы выверить свою судьбу с другой женской судьбой. Она развязывала при этом завернутую в платок еду, и руки ее, большие, с коротко стриженными ногтями, двигались спокойно и несуетливо.

Среди вернувшихся рассказов я отыскала тот, в котором две молодые женщины также вели трудный для обеих разговор:

Что ты все молчишь, таишься? И долго ты будешь одна? Тебе почти тридцать. Еще десяток лет, и...

Алена и Вика сидели за чайным столом на кухне городской квартиры.

Вика, в тонком свитере, по моде без лифчика, гибкая, нервная, то и дело вставала и прикуривала от горевшей газовой горелки. Она хотела во что бы то ни стало вывести подругу из тупика, в который, ей казалось, та попала.

Но Алена, наклонив голову, мешала ложечкой чай и молчала.

Вика сделала еще одну попытку.

Иду я вчера переулком, сказала она, — навстречу мне женщина лет сорока.

Еще десяток лет, и...

Вот именно. Слушай. Идет такая довольная, вся в гриме. Ну просто килограмм грима. И улыбается. Я решила — чокнутая. У нас диспансер рядом, сама знаешь.

Это тоже имеет отношение ко мне? — сказала Алена.

Постой. Вдруг она меня останавливает и говорит: «Извините, скажите, как я, ничего?» И проводит перед собой рукой сверху вниз. Я несколько обомлела, говорю: «Ничего». А она: «Я пять суток не сплю, замуж вышла. У лимитчицы мужа увела. — И опять: — Правда, ничего?»

Все понятно, сказала Алена, — обещаю через десять лет увести у лимитчицы мужа и так же от радости спятить. А пока дай мне пожить спокойно.

И не ясно было Вике, что крылось за этим — искреннее ли желание быть одной или это бравада, за которую пряталась Алена от других, а главное — от себя.

Алена продолжала мешать чай. Потом принялась постукивать ложечкой по губам и смотреть сквозь тонкие занавески на улицу.

Может, я не права, — сказала она. — Все хотят устроить жизнь, копить золото, чтобы после смерти мужа было что продать. А?..

Я всякий раз хоронила себя, чтобы не повторяться, и всякий раз воскрешала для новой вещи.

— А бывают гонки на трое суток, — говорил мне в поезде юноша. — После двух дают два часа поспать, и опять. На третьи чувствуешь себя как Христос и жить не хочется.

В квартире без конца звонил телефон, вековые тополя за окном роняли лист, а я вглядывалась в лица, чьи судьбы были так близки и так по-своему неповторимы.

Мест нет, дорогуша, но потесниться можем! — говорили мне эти люди.

© Урусова Марина 1988
Оставьте свой отзыв
Имя
Сообщение
Введите текст с картинки


Благотворительная организация «СИЯНИЕ НАДЕЖДЫ»
© Неизвестная Женская Библиотека, 2010-2021 г.
Библиотека предназначена для чтения текста on-line, при любом копировании ссылка на сайт обязательна

info@avtorsha.com