Вход   Регистрация   Забыли пароль?
НЕИЗВЕСТНАЯ
ЖЕНСКАЯ
БИБЛИОТЕКА

рекомендуем читать:


рекомендуем читать:


рекомендуем читать:


рекомендуем читать:


Назад
Ответь себе

© Калиненко Оксана 1970

1

Выучиться на журналиста нельзя, как нельзя, скажем, выучиться на искателя приключений. Люди благодушные, кроткие работать в газету не идут.

Раньше мне казалось, что самое главное — хорошо писать. Редакции, куда меня прислали на производственную практику, некогда было возиться с такими зелеными идеалистами. В маленьких газетах всегда больше работы, потому что у них меньше штат, а это была совсем неказистая районная газета (правда, выходила она на двух языках).

Меня посадили в литотдел. За двадцать дней я сочинила штук двести писем местным поэтам, где говорилось, что гражданские чувства автора взволновали редакцию, однако стихи нуждаются в коренной переработке...

Практика моя без всяких происшествий приближалась к концу. Но однажды, когда я вместе с нашей молоденькой секретаршей пошла пообедать в столовую, случилось непредвиденное.

Обидно, что забраковали стихи того парня! продолжая обсуждать недавнюю планерку, сказала секретарша, исполнявшая, кстати, еще и обязанности переводчицы в литотделе. — Это потому, что Зурадзе свои тиснул... Ну, где справедливость?

Верно! воскликнул наш сосед по столу, рослый худой человек в парусиновом френче и мохнатой папахе. — Нет правды!

Меня поразила пронзительная голубизна его глаз на смуглом горбоносом лице с взлохмаченными бровями. Такие чистые, небесно-голубые глаза бывают, по свидетельству специалистов, только у ангелов.

Правильно говоришь!! выкрикнул он еще раз, взмахнув столовым ножом так, словно собирался танцевать лезгинку. — Правды в этом городе нет!

Соседка моя вдруг ущипнула меня.

Вы, наверное, горец? не поняв ее сигнала, спросила я.

Да, я горец, дорогая! Только давно в родном ауле не бывал. Судьба... У меня судимость тридцать пять лет за разные случаи, это всякий знает. Вот какой судьба!.. Но я теперь честный человек. Паспорт имею. Женился... Прошлое не вспоминаю. Решил жить честно, — повторил он с нажимом. Я даже с женой поругался из-за честность... Приходит жена сегодня с работы на два часа раньше, щека завязанный. Я испугался очень, стал сочувствовать. А она смеется: нарочно, говорит, придумала, что зуб болит, захотела домой пораньше убежать, пирог испечь!.. У меня день рождения сегодня, но я ответил: нечестно живешь — одна празднуй. Ушел сюда. И обиделся, дочка. На всех обиделся.

А чем же вас другие люди обидели?

За мою честность ишак из меня дэлают. Понимаешь? Все говорят: коммунизм, давайте построим коммунизм, да? И я читал газеты, слушал радио, решил: коммунизм надо! Говорю жене, — я тут на вдове женился, очень замечательная женщина, — говорю: твоя квартира большая, поменяемся с соседом, у него четыре ребенка!.. Соседа я легко уговорил. Жену свою долго уговаривал.

Он помолчал, видимо, вспоминая подробности этого объяснения.

Поменялись наконец! И что, ты думаешь, сосед мне сделал?! Серый волк он, а не сосед: судиться со мной стал за мой собственный сарайчик!.. Я этот сарайчик шифером покрыл, там моя мастерская: людям замки делаю, деньги честным трудом зарабатываю, да?.. А он — вместо спасибо — нашел какой-то закон, шайтан его забери, и обманул меня!.. Понимаешь, говорят — этот сарай по какому-то районному плану закреплен за старой квартирой... Где я сверлить-паять буду без мастерской?!

Человек, решивший начать новую жизнь, был, как ребенок, лишен опыта — и потому попал в беду. Мне стало ясно: если бывший вор убедится, что справедливость бессильна, — человек в нем опять будет надломлен... и теперь уже — навсегда.

Где вас можно разыскать? спросила я.

А зачем тебе? удивился он. — Где ты работаешь?

В редакции. Я на практике здесь...

Вон в том дворе живу, напротив, — объяснил он. — Все меня здесь знают. Дядя Алим зовут. Покажут тебе... Попробуй, пожалуйста, попроси за меня...

Надеясь, что дядю Алима защитит газета, я решила действовать через редакцию. Но, к сожалению, в тот день все сотрудники — даже начальство — разъехались после летучки по селам: была горячая пора, уборочная.

Дежурил по номеру Зурадзе мой шеф, похожий на располневшего лермонтовского Демона. Выслушав меня краем уха, он с нескрываемым раздражением сказал:

— Вы знаете, с кем имеете дело? Он рецидивист, на нем пробу негде ставить! Если бы не амнистия, ему бы еще на том свете срок отбывать пришлось, включая заработанное за побеги.

Тем интересней, что такой человек решил стать честным!

Зурадзе ткнул окурок в пепельницу.

Все должны быть честными!

Он был прав. Я только спросила, многие ли отдают так свои квартиры. Он промолчал.

Но время шло... Казалось, я сама виновата в чем-то перед Алимом.

Ребенку надо сказать «хорошо», когда он сделал что-нибудь хорошее. Иначе как он научится отличать хорошее от плохого? Этот человек, поймите, впервые начал честную жизнь!

Ну, знаете ли! Зурадзе с грохотом отодвинул стул. — Мы пишем только о красивых людях. А этого амнистированного грабителя даже нельзя назвать по фамилии. У него в разное время было шесть чужих паспортов.

Ведь какую-то фамилию милиция закрепила за ним?

Все равно, это не настоящая фамилия!

Может быть, у него есть основания скрывать свою фамилию, и милиция знает об этих основаниях. Иногда таких людей тревожат тени прошлого.

Так пускай сначала разделается со своим темным прошлым, а потом уже ходит жаловаться на соседей!

Вам не кажется, что вы заново делаете его бандитом?! — возмутилась я. — Если он теперь разуверится в людях...

Можете идти к нему с утешениями в его разбойничье гнездо! завотделом повысил голос, сердясь, может быть, не столько на меня, сколько на вечную редакционную спешку.

Я хотела бы пойти туда вместе с вами! настаивала я.

И я бы охотно пошел!.. — Только это сказал не Зурадзе. Слова эти принадлежали человеку с унылой физиономией, до сих пор безмолвно сидевшему в кресле (он вычитывал, кажется, информашку). — Моя фамилия Автократов. Я работник городского отдела культуры.

Знакомиться вы можете где-нибудь в другом месте! — прервал его Зурадзе, углубившийся в чтение мокрых газетных оттисков.

Автократов встал. Соломенная шляпа, которая только что лежала поверх завернутой в газету рукописи, была теперь у него на голове.

Что ж, попытаемся обойтись без вашей помощи, товарищ Зурадзе, — сказала я, невольно подумав: до чего же стирается от частого употребления некоторых слов их смысл... — В деле Алима газета обязана разобраться до конца!..

Зурадзе сейчас откровенно меня ненавидел. Я понимала, что он занят, и, возможно, даже не спал ночь. С чайных плантаций шел урожай, кто-то должен был проверять и давать наутро в газете все новые и новые цифры (Чай обыкновенно закреплялся за литотделом, не имевшим сезонных трудностей.)

Разбирайтесь... Но учтите, закричал он, ваш Алим — бич города! Он пишет жалобы на всех, включая собственную жену! Кого вы берете под защиту? Мы можем сообщить о вашем поведении в Москву, в университет!

Я ушла от Зурадзе ни с чем... Воинствующая честность дяди Алима вызывала у окружающих неприязнь к нему. От Алима оборонялись.

Чтобы успокоить страсти, надо было успокоить самого Алима: вернуть ему сарайчик, под шиферной крышей которого заключена вера бывшего уголовника в человеческую порядочность. Для начала я решила по-хорошему поговорить с Серым волком, как называл своего соседа дядя Алим.

Коварный сосед работал дворником в горсовете. Должность не ахти какая высокая, но во всяком случае дворник горсовета знал, через какую дверь удобнее войти к начальству. Ордер на обмен был выдан Серому волку вне общей очереди.

На законном основании!.. — важно изрек он.

Такие люди больше всего на свете боятся бумажек — и я показала ему свое удостоверение.

На вас есть жалоба. Верните соседу сарай по совести.

— Если отсудят обратно — конечно же, верну. А пока сарайчик мой. И на законном основании. Потому как его сарай ближе к моей нынешней квартире.

Своя рубашка ближе к телу. Логично, законно и все-таки бессовестно.

Послушайте, это же черная неблагодарность!.. По-настоящему вы должны были устроить хорошее новоселье в этой своей новой квартире и позвать дядю Алима как почетного гостя.

Буду я его еще пускать к себе, уголовника такого! У меня дети растут!

Я пошла дальше через двор, в теперешнюю квартиру дяди Алима. Жена недоброго соседа прошипела вслед:

Чует мое сердце, отымут наш сарайчик, раз комиссия тут!..

Она сказала «комиссия» потому, что следом за мной, унылый и бессловесный, брел Автократов.

Сама я не очень-то была уверена в возможностях нашей «комиссии». Но мне хотелось посмотреть на жену дяди Алима, на женщину, которая не побоялась выйти за него замуж и уступила свою квартиру чужим людям только лишь потому, что бывший вор решил жить честно.

В маленькой опрятной кухоньке на всем заметны были следы заботливых хозяйкиных рук: пол чист, потолок и стены только что побелены, на окнах — вышитые занавески.

Дядя Алим воскликнул при нашем появлении:

Смотри, жена! А ты мне не верила...

Ирод ты окаянный! — ответила жена, поспешно оттирая руки от теста. — Не хочу на тебя смотреть, весь праздник мне испортил! Хоть вы его вразумите! Хуже ребенка он, честное слово.

И она рассказывала о нем действительно так, как могла рассказывать только мать (хотя сама моложе Алима лет на десять): он хороший, он даже полы моет... А что в тюрьму угодил с молодых лет, заключила она, так у него характер горячий.

Повезло Алиму с женой.

В горсовет зайду завтра, пообещала я.

А может, не надо?.. Сколько раз я ему говорила: забудь, Алимушка, ты про этот сарай. Затаскают тебя по всяким комиссиям. Больше потеряли, забудь! В кухоньке верстак поставим. Смотрите — здесь же место еще есть, если стол подвинуть.

Дядя Алим просил нас подождать, пока испечется пирог. Но, сославшись на занятость, мы с молчаливым Автократовым покинули этот гостеприимный дом.

Бесполезная затея, — сказал он мне на обратном пути.

Я не знала, почему этот парень в модной шляпе и с большими костистыми крестьянскими руками брел за мной следом. Наконец, он произнес, потрясая своей толстой, завернутой в газету рукописью:

Между прочим, я всю эту жизнь описал! Так что бы вы думали? Мой роман забраковали...

На следующее утро я пошла в горсовет. Дело о сарае вела молоденькая женщина — зоотехник с городской птицефабрики, Галия (она депутат).

Понимаете, в чем тут загвоздка? стала объяснять она, сверкая черными влажными глазами. (Почему-то, встречая нового человека, я прежде всего запоминаю его глаза. Они, как номер на крылечке дома, говорят: туда ли ты стучишься.) —Понимаете, в чем наша беда? Где часто прячутся корешки самых скверных пережитков? В «законном основании». Да! Найдут лазейку в законах и прячутся в нее! Как этот сосед дяди Алима... Так боюсь, что дядя Алим сорвется.

И оттого, что она волновалась за него, у меня стало спокойнее на душе.

Однако помочь дяде Алиму оказалось нелегко. Неблагодарный сосед знал свои права.

Боясь, что эта судебная волокита обернется трагедией для Алима, я написала в центральную газету, хотя это не входило в мои обязанности. Просто мне хотелось посоветоваться: как бороться с законным решением суда, если формально оно правильно, а по существу противоречит справедливости?

Ответ из Москвы пришел скоро и в самой неожиданной форме: это было мое же письмо, которое газета опубликовала, созвонившись предварительно с горисполкомом. Заголовок дали убийственный: «Головотяпство по закону». И ниже — в скобках — «фельетон».

Первым его прочитал мой руководитель по практике — Зурадзе. Нельзя сказать, чтобы у него был довольный вид: ему изрядно влетело от местного начальства за мою недисциплинированность. Характеристику мне в местной газете написали неважную... Вот что бывает, когда вмешиваешься не в свои дела.

На прощание дядя Алим сказал:

Мы с женой думали-думали и решили: надо тебе подарок сделать.

У меня душа ушла в пятки: этого еще недоставало!.. Но дядя Алим как ни в чем не бывало вынул из кармана потертый сафьяновый футляр.

Мой любимый отмычка был. Тебе дарю на память.

Я рассмеялась, и вокруг все рассмеялись тоже. Происходил этот знаменательный разговор посреди двора, рядом с возвращенным Алиму сарайчиком, который перенесли на новое место общими усилиями жильцы.

Как же действовать этой отмычкой? спросила я, все еще улыбаясь.

Теперь никак нельзя! Честно жить надо! серьезно отвечал дядя Алим (вероятно, у раскаявшихся разбойников нет чувства юмора). — Хотел подарить тебе фото. Потом подумал: зачем тебе фото старика?.. А отмычка — на память. Чтобы ты знала: доброе слово имеет болшой власть!

Это был мой первый герой, о котором я не могла не написать. Оказалось, печать обладает удивительным свойством: там, где закон толкуется двояко, газета способна найти ответ на самые трудные вопросы, заглянув в будущее человека.

Вслед за тем я сделала другое, менее радостное открытие: что удачи бывают нечасто, хотя вообще-то мне после этого фельетона везло. Как только я вернулась в Москву, та же солидная редакция предложила мне написать о передовой свинарке. Свинарка, правда, у меня получилась хуже, да и не только свинарка... Но меня зачислили в штат.

Когда я теперь беру в руки свежую газету со своим очередным очерком — подправленным, приглаженным, обточенным со всех сторон, как морской камешек, я испытываю неловкость.

Редакции эти очерки почему-то нравятся. В стенгазете появилась даже статья, в которой было сказано, что «молодой журналист Волкова настойчиво работает над собой и заметно выросла за короткое время».

Я многим обязана газете. Только фельетон о дяде Алиме и его мытарствах пока остался для меня непревзойденной вершиной, неподтвержденным рекордом, как сказал бы спортсмен. Видимо, для того чтобы хорошо о чем-то написать, надо очень разозлиться... или очень обрадоваться.

Вот почему я часто вспоминаю дядю Алима, когда думаю о своих неудачах. Кроме того, случай с дядей Алимом послужил поводом для моих семейных неурядиц...

2

Когда я вернулась после бурной производственной практики в Москву, муж спросил:

Почему ты задержалась на целых две недели?!

Дело, разумеется, было не в этом опоздании, причиной которого мог считаться Алим. Дело было в моем характере: он явно испортился. В последнее время мы часто ссорились... И эта ссора с Алексеем оказалась самой последней. Вскоре мы разошлись совсем.

Родители до сих пор утверждают, что развод был «самым необдуманным шагом» в «самый решающий период» моей жизни. Кроме того, они утверждают, что я вообще не умею ни о чем говорить всерьез. Но кто же станет исповедоваться, да еще в «самый решающий период» своей жизни, если видит, что его не понимают?..

Почему мы с мужем разошлись? Отчасти потому, что меня очень любили родители, а Алешку так же горячо любила его мать, и обе стороны считали, что их чадо попало в злодейские лапы.

Отчего мы с Алешкой поженились? Главным образом назло родным. Общеизвестно, что запретный плод всегда сладок, а нам с детских лет было запрещено дружить, видеться, ходить вместе в кино. Когда-то Алешкина мамаша, бывшая в ту пору блистательной генеральшей (теперь она в отставке), заявила на родительском собрании в школе: «Моему ребенку нечего дружить с невоспитанной дерзкой девчонкой!»

Само собой разумеется, что после такого высказывания Алешкиной матери мне категорически запретили ходить гулять и готовить уроки с «этим избалованным маменькиным сынком».

Несмотря на все, мы с Алешкой были неразлучны. Однажды в десятом классе он сказал: «Если биографы будут описывать когда-нибудь твою жизнь, полкниги они посвятят мне!» Это, конечно, была шуточка: на самом деле он считал, что биографы будут писать только о нем. С пятого класса он вообразил себя гигантом мысли.

Когда Алешка вторично не прошел по конкурсу в институт, он очень тяжело это переживал, и мне казалось: если я отвернусь от него, — а ему именно тогда захотелось жениться, — я поступлю подло.

И вот мы с Алешкой вдруг поженились, к общей радости наших будущих биографов.

Сейчас у меня свидание с Алешкой, — год спустя после того, как я собрала все свои вещи и уехала от него и его мамаши навсегда. Сегодня он позвонил мне утром на работу и сказал, что хотел бы кое о чем попросить.

Вот он, худой и по-юношески неуклюжий, стоит, подняв воротник, у входа в метро. Осень, холодно... Слоняться по улицам в такую погоду, конечно, глупо. Но осмелься он зайти к нам, родные всполошатся и решат, что мы хотим помириться. Моя мама, наверное, вздохнет: «Ах, я любила его, как сына! Он даже похож на Масика» (это мой брат).        

А вернуться к прошлому уже невозможно: пропало самое главное. Да и было ли оно? Моя мама уверяла когда-то, что первая любовь — это только ожидание настоящего большого чувства. Может быть, точно так рассуждали и родители Джульетты. Родители вообще консервативны. Только теперь, в двадцатом веке, никто не травится, не вешается и не топится от несчастной любви. Теперь смотрят на вещи просто и логично: если любовь прошла — какая же это любовь? Если что-то разрушено — значит, оно не существовало. Так, по крайней мере, кажется мне сейчас.

У нас с Алешкой деловая встреча.

Мы поздоровались, озираясь, словно заговорщики.

Ну, как жизнь, Старик?.. — Старик — это я, так он прозвал меня еще в школе. — Ты замуж не вышла?

Это любопытство бескорыстное. И он тут же добавил, отводя в сторону темные, совсем чужие глаза:

Никогда не выходи. Все мужики — гады.

Все-таки странно смотреть на постороннего мужчину, которому ты еще недавно гладила рубашки. Вот эта, в серую клетку, была его любимая. И костюм мы покупали вместе. Брюки уже обтрепались снизу.

Почему мне его жалко?.. Алешка достоин большего: он честный, способный парень. Только иногда делает глупости — впрочем, кто их не делает?.. Но женская объективность, говорят, первый признак равнодушия.

Я знаю, что у Алешки сейчас «история», он сам мне говорил: какая-то телеграфистка, «просто так, не роман даже». Противно, когда так говорят о женщине. Сейчас она в больнице.

Как там твои поживают? спросила я.

Мы почему-то теперь сообщаем друг другу новости о родственниках, хотя раньше терпеть не могли этого.

Знаешь, что мама сказала на днях? Что я дурак, напрасно тебя отпустил и вообще во всем виноват сам. А она только хотела сделать нам лучше. — Лицо у него слегка подергивалось.

Зачем ты вызвал мой дух из преисподней? — спросила я; мы разговариваем при встречах так, будто нам очень весело.

А ты не догадываешься?.. — Он опустил глаза. — Выручи, Старик, на время. Шестьдесят рублей.

Об этом мы договорились просто: завтра он будет ждать меня здесь, в это же время.

Но некоторые вопросы не решишь так, вдруг.

Женись на ней, — сказала я.

С этим еще успеется.

В принципе я всегда на стороне женщин. А может быть, я просто ищу, к кому бы его пристроить. Очень уж он неустроенный! Отец, генерал, женившись вторично, про взрослых детей и думать забыл, а они еще никак не могут отвыкнуть от той, прежней жизни.

Что мною руководит? Дружба? Теперь я способна рассуждать о таких вещах спокойно. Все-таки год — срок немалый. Но когда я уходила от Алешки, у него еще не было никакой «истории» — просто мы часто ссорились. И мне казалось, что я не выдержу: возненавижу его вместе со всем их семейством мстительной бабьей ненавистью, которая, как сорная трава, постепенно вытеснит из нашей жизни прежние чувства...

Конечно, нельзя обвинять человека в том, что он оказался не таким, каким тебе хотелось его видеть. Это была с моей стороны глупость. Но и Алешка вел себя не умней: он воображал, что я должна восхищаться им... Теперь это все сгладилось, потому что мы стали почти чужими.

Знаешь, что мне пришло в голову? спросил он. Лицо его казалось каким-то незнакомым в неверном голубоватом свете уличных фонарей. — Получилось так, что мы всегда стремились навстречу друг другу — как бывает, когда роют с двух сторон туннель. И разошлись, не встретясь...

Мы вышагивали молча по короткой дорожке миниатюрного сквера: от фонаря до лужи, уже схваченной вечерним холодком, потом обратно.

Отчего наши туннели не встретились?.. — повторила я через некоторое время. — Мы тогда, наверное, оба еще не понимали, куда идти.

А ты думаешь, я сейчас это понимаю? У него мелькнула нехорошая, жалкая усмешка. — Что держит годами вместе многие пары?.. Дети — это раз.

Он на ходу загибал тонкие (артистические, говорила его мама) пальцы.

У нас с тобой детей не было.

Квартира. Это два.

У нас ее тоже не было, — сказала я.

Боязнь неприятностей... скандала, всяческих проработок и тэ пэ... Три!

Тоже в нашем случае исключено... Поэтому с нами — кончено.

Только ли поэтому?.. У нас были слишком усердные советчики! — напомнил Алешка.

Он прав. Но у нас был отличный выход: уехать куда-нибудь, посмотреть и своими руками пощупать интересную, большую жизнь. Многие начинали так — с дальней дороги... Алешка тогда и слушать об этой не захотел...

— А что, если закатиться сейчас вдвоем в кино? Или еще куда-нибудь... менее уверенно предложил он. — Или ты думаешь, это неудобно теперь?

Его мучила все та же, завязавшаяся летом «история». Но если Алешка думал, что я под видом бескорыстной дружбы стану вытаскивать его из этих силков — ради самой себя, — он ошибался.

Нет, — сказала я каким-то фальшивым голосом. — Я должна помочь маме по хозяйству.

Ты права, — не слушая моих объяснений, согласился Алешка. — Не хватает еще, чтобы я плакался тебе... Нет, это ни к чему... — Потом спросил: — Ну как... ты уже окончила университет?       

Да. Работаю.

Лучше бы в аспирантуре осталась!..

Это ему хочется быть в аспирантуре, поэтому он меня уговаривает идти туда. Глаза у Алешки покраснели, все-таки тяжело ему приходится: и учеба, и работа (он лаборант в инженерно-физическом институте), и еще эта «история».

Ты мне звякни в случае чего, — сказал он на прощание. — Если тебе радиоприемник надо починить или телевизор... вообще — какую-нибудь технику...

Я шла одна по бульвару, ступая по желтым листьям, и думала: что надо людям, чтобы они могли быть счастливы? Что еще, кроме любви?

Дома, когда пора уже было укладываться спать, мама вдруг сказала:

Обожди, Маша, я должна тебя кое о чем спросить.

Мы вышли из столовой и уселись в бывшей детской, где живем по-прежнему мы с братом; только теперь, воспользовавшись Г-образной формой комнаты, я отгородила плотными шторами «аппендикс» Масика.

Мама осторожно притворила за собой дверь.

Ты... видишься с ним?! Мне сказала Алевтина, она встретила вас возле метро.

Если так сказала Алевтина, наша соседка, отнекиваться бесполезно: Алевтина знает все и обо всех. Поступки, характеры, отношения людей она представляет контрастно: только черное или белое.

Ну, вижусь иногда... — неопределенно ответила я.

Девочка моя, будь эгоисткой, когда речь идет о твоем счастье! — Мама поднесла к глазам платок. — Не обращай больше внимания на нас. Вы с Алешей можете отдельно снимать комнату... Поверь, я люблю его, как сына! Он даже чем-то похож на Масика...

Но мы уже давно посторонние люди.

Вы же встречаетесь!

Потому мы и можем встречаться теперь. Мы хорошо относимся друг к другу... Понимаешь?

Нет! Совершенно не понимаю!.. В мое время все было иначе.

Странные эти мамы. Как сговорились, сначала кричали: «Ни за что!» — теперь уговаривают: «Помиритесь». Будто можно взять и заново приклеить отрубленную ветку к живому дереву.

Пока мы с мамой беседовали, сидя в детской, папа несколько раз заглядывал к нам. Вообще самый любопытный человек в доме папа. Но он тщательно скрывает это.

Нахмурив свои ржаные брови, он наконец спросил:

Кумушки, вы еще долго будете секретничать?.. Да, Машка, я забыл тебе сказать. Часов в восемь звонил тенор — некий Коготков. Просил, чтобы ты сама позвонила ему.

Поздно уже. Завтра я все равно увижу его на работе, — нарочито зевнув, ответила я.

Папа был разочарован — у него такие особенные глаза, в которых все видно. Папа хотел во всех возможных деталях представить, кто такой Коготков, который постоянно звонит мне по важным делам в нерабочее время.

Но я не стала беспокоить Коготкова. Коготков — самый красивый мужчина в редакции, и знает об этом. Кроме того, он холостяк — закоренелый, опытный и неуловимый. Девицы преследуют его, как знаменитого киноактера.

Вчера перед началом летучки Коготков сказал:

У вас удивительное чувство моды, Маша! Трудно представить, как это сочетается с таким строгим характером. Ведь мода и современность почти тождественны.

3

Я люблю ходить на работу — главным образом потому, что это интересно. Кроме того, я люблю наших редакционных девчонок.

Девчонки — это, конечно, определение условное. Так мы называем друг друга, если нет посторонних. На самом деле все они старше меня. И, сказать по правде, когда я впервые пришла в редакцию, они показались мне какими-то шальными, отпетыми, словно им уже и терять нечего.

Начальство у меня и у девчонок разное, потому что я спецкор — езжу куда пошлют и выясняю что надо, — а девчонки, как музы, занимаются только искусствами: живописью, театром, литературой. Материалы их отдела считаются не главными в нашей газете. Случись какое-нибудь серьезное событие в стране — и девчонки «горят». Трудней, чем им, приходится только отделу юмора: с юмором у нас вообще дела плачевные.

Комнату девчонок называют «дамская комната» — этот гнусный термин ввел завотделом оформления Александр Сосновский, личность мрачная, выражающаяся преимущественно афоризмами. Почти после каждого нового афоризма Сосновского бьют шарфиками и рукописями или даже изгоняют в коридор. Но через некоторое время он опять появляется в «дамской комнате» и сидит там часами, ругая за бездарность своих фотокорреспондентов.

Я тоже часто сижу у девчонок, хотя сначала они меня невзлюбили, да и сейчас еще относятся ко мне настороженно.

Подозрительно, когда о человеке говорят слишком много хорошего! —призналась как-то мне Галя Кутасова, более старшая и желчная из них. За страсть к цыганским романсам и за настоящие цыганские, черные, бездонные глаза все в редакции называют ее Галя Черная. — Ты чистюля. Ты даже во сне все делаешь правильно!

Может быть, она права: все у меня идет слишком нормально, неловко даже. Но чтобы признаться в этом, надо обладать откровенностью Гали Черной.

Занимается Галя театрами и кино — и знает свое дело здорово. Только иногда ее заносит на излишние дискуссии с начальством. Эти споры бесполезны. Надо просто делать все по-своему, если веришь, что так лучше. Такие крамольные мысли внушил нам еще старый главный редактор, проработавший много лет в газете. Он любил говорить: «В крайнем случае обманите меня, если я несокрушим, но покажите свою правоту на деле».

Явилась с новым очерком в портфельчике? — встретила меня сегодня Галя Черная.

А что?

Что?! Разве ты ничего не знаешь? В редакции — как бомба разорвалась!..

Я вспомнила большое, написанное красной тушью объявление, которое еще позавчера повесили в вестибюле: об очередной летучке. Эту летучку я пропустила, потому что дежурила в типографии.

Опять — «дальнейшее улучшение»?

Редактор сам сделал обзор!..

Ничего страшного. Ну, отдел искусства немножко покритиковали за «зигзаги». И отдел сельского хозяйства не на должном уровне. Но при каком редакторе было все идеально?.. — заметила, пожимая плечами, другая Галя — Гулякина; ее в отличие от Гали Черной иногда называют Галя Белая.

Галя Гулякина ведет «изо» — изобразительное искусство, в котором (как меня на первых порах уверяла Кутасова) ровно ничего не понимает. До этого наша Гулякииа работала в каком-то медицинском журнале. Но она сразу вызвала у меня симпатию фразой: «Леонардо да Винчи тоже сначала занимался анатомией, что отнюдь не помешало ему понимать искусство в тысячу раз лучше нынешних модернистов».

Начальство ценит Гулякину за умение добывать статьи у знаменитостей.

Заведующему сельхозотделом уже один раз объявили выговор, теперь он наверняка погорит, — продолжала предсказывать Гулякина. — Будет перестановка, девочки!

Кто же теперь будет завом? спросила я.

Меня это беспокоило, потому что я нередко получала задания от сельхозотдела. Работать с прежним завом было нелегко: он сам не знал, чего хочет. Старался скорей отозваться на каждое, как он говорил, «веяние»... Когда «веяний» стало меньше и все пошло своим чередом, он сразу сник, растерялся.

Кого бы туда ни назначили, — закурив, многозначительно произнесла Гулякина, — это должен быть человек гибкий!.. Ну, а с нас — взятки гладки. Когда искусство спокойно — значит, его совсем нет!

Вообще отдел искусства — дружный. Крапивин, редактор отдела, очень доверяет девчонкам, особенно Гале Черной. У него своя теория. «Мужички поизмельчали, — говорит он, — сколько настоящих ребят война сожрала. А среди женщин можно выбрать таких умниц, что только ахнешь».

Мужички соглашаются с этим не очень охотно: ведь после войны прошло больше двадцати лет...

Работает Крапивин с поразительным азартом, но приходит в редакцию позже всех. Так было заведено еще при старом главном, которого мы недавно проводили на пенсию. А новый — молодой — сначала не мог привыкнуть к крапивинскому режиму. Сейчас главный уже освоился и, позвонив в полдень к девчонкам, деликатно осведомляется, когда придет Крапивин.

Девчонки любят Крапивина, потому что он не требует от них канцелярского высиживания от и до, а интересуется делом, и неизменно отвечают главному:

Крапивин сейчас будет!

Или:

Он вышел на минуточку попить кофе.

Замещает Крапивина Игорь Коготков (это он написал в стенгазете, что я «растущая»). Коготков считается журналистом высшего класса, каждый год он ездит за границу на международные фестивали. Сейчас, правда, послали в Венецию Крапивина. Коготкову нравится, что он исполняет обязанности завотделом, но ему обидно, что не он — в Венеции.

Когда вошел Коготков и услышал нашу болтовню, он в качестве и. о. произнес фразу, ставшую затем общеизвестной, как афоризм:

Девочки, я буду с вами строг, но справедлив!..

В его желтоватых, будто у кошки, глазах мелькнуло выражение, взыскательной отцовской озабоченности. Коготков — человек особенный. Взгляд его — вроде светового занавеса в театре: для маскировки. В глубине души Коготков сам смеется над тем, что говорит.

Неисправимая Галя Черная, принимающая все слишком близко к сердцу, буркнула, не отрываясь от испещренных пометками гранок:

Ты с ума спятил. Приходить к девяти?! Когда это мы приходили вовремя?.. Сам дрыхнешь до десяти.

Галя, пойми, я вчера был на ночном просмотре, лента все время рвалась, я вернулся домой в четвертом часу! начал оправдываться Коготков.

А я вчера была на вечернем спектакле, да еще на каком дрянном!..

Вот и написала бы об этом в открытую! сказала я.

Галя Черная возмущенно сверкнула глазами:

Это тебе не какое-нибудь хищение в райпищеторге, где можно все называть своими именами!.. Говорить правду о театре? Да со мной и так уже некоторые драматурги не здороваются!

Девочки, не спорьте. — Коготков примиряюще воздел руки. — Если ты сердишься, Галя, на мои слова относительно опозданий, я готов сделать для тебя исключение. Потому что ты знаешь свое дело!

Конечно, ты строг, но справедлив! с ехидной кротостью согласилась она.

Галя Белая театрально захохотала, запрокинув кудрявую, обесцвеченную новейшим химическим составом голову.

Девчонки явно издевались над своим временным начальством. Судя по всему, Коготков чем-то досадил им — и теперь расплачивается за это.

Выражение лица у бедного Коготкова было такое, будто его выбросили из теплой комнаты под дождь. По-моему, ему просто не нравится ни одна из этих женщин, а такое общество наводит тоску на самого красивого мужчину в редакции.

Меня Коготков при свидетелях почти не замечает. Но все-таки его круглые, прозрачные, как янтарь, глаза загорелись живым огоньком, когда он сказал, конечно, вполне официально:

Большое вам спасибо за клей, Мария Андреевна. — Этот клей я вчера выпросила в секретариате для девчонок.

С Коготковым мне всегда неловко, с ним лучше говорить на «вы».

Пейте на здоровье, — ответила я, понимая, что говорю глупость. Ничто лучше этого не пришло мне в гот лову.

И тут произошло событие почти нереальное: Коготков покраснел. Промямлив «постараюсь», он выбежал из комнаты.

Влюблен! поставила диагноз Галя Черная.

Притворяется, — осторожно сказала я.

Не все коту масленица, заметила Гулякина. И спросила вдруг: Маша, где ты будешь отдыхать?

У меня через две недели начинался отпуск.

В санатории. В Гагре... — Путевка уже была.

А ты знаешь, что Коготков достал путевку в тот же санаторий? Гулякина как-то странно усмехнулась.

Нет. — Я и в самом деле не знала об этом.

Он ходил сегодня к главному... Главный не хотел отпускать его. Во-первых, сейчас моя очередь. Во-вторых, он в отсутствие Крапивина должен быть здесь. Но Коготков справку принес: «Переутомление»! Видишь, как за тобой рвется?

Галя Черная, усмехнувшись, предложила:

А если нам воспользоваться этим и разыграть его? Проучить?.. Скажем, что ты, Машка, без ума от него!

И что Коготкова решили назначить на должность завсельхозотделом — подсказала ей Гулякина (они очень сдружились за последние недели). Он так самонадеян, что во все поверит!..

Но мне не хотелось никого разыгрывать, даже Коготкова. Мне почему-то стало неловко. Только говорить об этом нельзя: засмеют...

Есть другие рац-предл? осведомилась Галя Черная. Нет других рац-предл! Значит, заметано...

Я подумала невольно, что все мы, которые пишем, редактируем, правим, в сущности разрушаем язык. Все мы говорим на каком-то уродливом, полуканцелярском, полушутовском жаргоне. А произнеси кто-нибудь торжественную фразу, — как, например, сегодня Коготков, — над ним только посмеются...

Нашу болтовню прервала секретарша. Меня вызвал главный редактор.

Мы все еще никак не привыкнем к новому главному. Он в редакции недавно, некоторые сотрудники даже не знают его в лицо, хотя коллективу его представляли очень торжественно. Я тогда была в командировке. Рассказывают, новый шеф произнес целую речь: вы, мол, замечательный коллектив; если у меня на первых порах не хватит опыта, постарайтесь помочь.

И произошло чудо: все старались... Даже Сашка Сосновский, который сроду не являлся на работу раньше двух часов, начал регулярно приходить в девять. Отделы прямо из кожи лезли в поисках интересного, «гвоздевого» материала. И никто никому не мешал — все стали на редкость дружные.

Новый редактор всегда забирался с самого утра в кабинет и нигде — ни в коридорах, ни в буфере — не появлялся. Лишь изредка он вызывал кого-нибудь к себе. Тогда в комнату к вызываемому влетала запыхавшаяся секретарша и объявляла:

Вас — наверх!..

Когда я впервые явилась к новому редактору, перед ним в двух глубоких мягких креслах сидели Коготков и Сашка Сосновский. Коготков что-то записывал в блокнот.

Здравствуйте, Марья Андреевна, — сказал главный. Он вышел из-за своего громадного, как футбольное поле, совсем нового стола и, неловко сутулясь, протянул мне руку. Рука была не по росту короткая (он выше всех в редакции). — Давайте знакомиться.

Я смотрела ему в лицо, на улыбающиеся губы — пухлые, ярко-розовые, как у только что проснувшегося ребенка, и ничего, кроме этих ярких шевелящихся губ, не видела.

Коготков между тем уступил мне место и пересел к Сашке, примостившись на подлокотнике. Редактор отчего-то очень смутился. Он схватил один из тяжелых, больших стульев, выстроенных вдоль стены — для заседаний редколлегии, — поставил его передо мной.

После этого редактор опять сел за свой покрытый зеленым сукном стол и надел выпуклые, почти непроницаемые очки.

Говорил наш новый шеф очень толково, но часто смущался — его мучила одна досадная особенность: он плохо запоминал фамилии и имена сотрудников.

Вот он... и вот он... — обращаясь ко мне, главный показал поочередно на Коготкова и Сашку, — поедут вместе с вами. А она, — теперь он показал на меня, — будет в вашей бригаде...

Новый редактор успел за эти несколько минут забыть, как нас зовут. А заглянуть снова, при всех, в маленькую книжечку, где против должности напечатаны имя, отчество, фамилия и телефон каждого сотрудника, постеснялся.

Он объяснил нам, что Сашка Сосновский, Коготков и я — бригада и должны лететь втроем в Казахстан за разворотом «Культура нового города». Разворот — это значит, две газетные полосы.

Старшим был назначен Коготков.

4

Когда в сумерки летишь со скоростью звука на восток, ночь наступает стремительно. Большой лиловый занавес мгновенно закрыл перед нами полнеба, и на его бархатистом фоне закачался молодой утлый месяц, а с другого борта все еще полыхало раскаленное солнце.

Глядя вниз, сквозь розоватое огневое марево, вырывавшееся откуда-то из-под крыла самолета, я вдруг подумала о современных художниках — об абстракционистах, считающих себя наиболее современными, и сказала, верней, крикнула об этом на ухо Сашке. С трудом расслышав, он закивал в ответ:

Да, показательный пейзажик!.. Неправда, что век ультразвуковых и даже космических скоростей — это век абстракционизма!.. Звезды здесь, на высоте, нисколько не абстрактные — они еще красивей и крупней, чем кажутся с земли. Краски — точней и ярче.

Абстракция есть отвлечение от второстепенных, не главных признаков предмета или явления, в целях познания его наиболее существенных сторон и закономерностей, — лениво проговорил Коготков. — В век техники и науки это неизбежно для искусства. Абстракция есть комфорт мысли...

Сашка что-то возражал ему, но мне было плохо слышно: я сидела с краю. Потом Коготков махнул рукой и попросил у проводницы шахматы. Он предпочитал спорить молча — по установленным раз и навсегда канонам: гамбит так гамбит, рокировка так рокировка... Сашка проиграл ему.

Самолет, незаметно сбавив высоту, развернулся над бетонной дорожкой.

Земля, на сотни верст вокруг, казалась ровной, как аэродром... И вся степь, с ее стремительными прямыми дорогами, с бесчисленными, просторными новостройками, тракторными парками и мастерскими, похожими на самолетные ангары, выглядела гигантской стартовой площадкой.

Получив свои вещи, все пассажиры поспешили к автобусу. Только Сашка, став посреди аэродрома, огляделся и снял, кепку.

Смотрите, здесь уже начинается утро!.. обрадованный чем-то, он обнял Коготкова и меня за плечи.

Тоже встречаете кого-нибудь? спросил широкоплечий казах с орденом на коверкотовом кителе.

Сами сейчас прилетели. Здороваемся с землей!.. — ответил за всех Сашка.

Казах кивнул нам, приподняв папаху над бритой смуглой головой.

Здравствуйте... Очень красивая земля, правда? Только привыкнуть надо... — почему-то добавил он.

Устроившись на новом месте и отметив командировки, мы разбрелись по своим делам. Коготков пошел в НИИ.

Я и Сашка для начала решили отправиться в театр.   

Вход в дирекцию нам преградила великолепная рослая собака с мускулистым телом и зелеными хищными глазами.

Собака, точно шлагбаум, загородила дверь, из-за которой доносился возбужденный голос:

Человек ты или нет? Не мог мяса купить вовремя? кричал кто-то звучным, красивым баритоном.

Ездил я. Переучет у них сегодня. — Ответ распекаемого был неуверенный; человек сам понимал, что виноват. — На бойню — далеко, машина барахлит.

А на базар дороги не знаешь?! Небось сам пожрал в обед!

Слова «пожрал» и «обед» вызвали у собаки какой-то условный рефлекс. Самодовольно помахивая обрубком хвоста (есть такие, особо породистые собаки, которым специально обрубают хвосты и уши, для цельности впечатления), она возвратилась в директорский кабинет. Мы вошли следом за ней. Провинившийся (это, очевидно, был шофер), весь взъерошенный, будто воробей после дождя, улучив момент, скрылся.

У жены остатки супа возьми! крикнул ему вдогонку директор. — Пускай что-нибудь сообразит.

Только после этого он обратил внимание на нас:

Вы по делу?

Лицо у него, как принято говорить, было интересное, только, пожалуй, слишком румяное для взрослого, уже убеленного сединами мужчины.

Черти! воскликнул директор, пропустив мимо ушей наш ответ («Да, по делу. Хотим познакомиться со спектаклями»).

Удостоверение центральной газеты не произвело на него впечатления. И независимость, проявленная этим человеком, понравилась нам.

Пухляков, — наконец нехотя представился он. — Вот народ! Знают же, что я охромел — с палочкой хожу, как видите. В автомобильную катастрофу попал летом...

Потом мы все-таки перешли к вопросу о репертуаре: что можно здесь увидеть?.. Репертуар у них оказался очень большой — даже на афише академического театра не встретишь столько названий.

Но посмотреть, к сожалению, вы сможете только одни спектакль, который крутит гастрольная бригада в городском парке. Это рядом... Остальные бригады — на гастролях в районе. Когда искусство на хозрасчете — приходится ухитряться по-всякому... Ну, а само здание театра я, как видите, перелопатил — надо строить современно.

Некоторые просвещенные умы считают, что театр как таковой вообще обречен на умирание, начал Сашка. Это его любимый прием — вызвать у собеседника раздражение, чтобы тот раскрылся в споре сразу, до конца.

Две тысячи лет жил — не умирал, — спокойно возразил Пухляков. — Из театра выросли и кино, и телевидение!.. Искусство лицедейства вечно. Ибо человек, по природе своей, актер.

Если бы все актеры играли на сцене так же хорошо, как играют иногда в жизни!.. — отозвался Сашка.

Пухляков рассмеялся и, покачав головой, осторожно присел, — перелом, очевидно, был в бедре.

Да, жизнь — театр, спортивная арена. В широком смысле, конечно!.. Работать стало очень трудно.

А можно нам побывать на репетиции? спросила я.

Мы сейчас еще — в процессе утруски репертуара, о новом сезоне думаем. Да и здание театра, как видите, реконструируется по частям. Но если хотите, пожалуйста. Завтра в десять тридцать.

Собака за время этого разговора обнюхала нас и теперь свободно выпустила за пределы конторы.

На улице было знойно — не верилось, что уже октябрь. Даже когда солнце пряталось за тучи, глаза болели от нестерпимо яркого, режущего света. Акации начали цвести во второй раз.

У здания горкома, на новой площади, где поднимались гигантскими ступенями недостроенные крупноблочные дома, мы встретили Коготкова.

Обедали все вместе, втроем. Коготков почти ничего не ел, только потягивал пиво, задумавшись о чем-то.

Вот сижу и ломаю себе голову: что держит здесь этого человека? Такой умница — любой столичный НИИ платил бы ему по высшей ставке... А он живет тут кое-как, в молодежном общежитии... опыты ставит!

Кто? — спросил с любопытством Сашка.

Какой толк, если я даже назову тебе фамилию? Фотографировать его все равно нельзя... Только встретил человека, о котором хотелось бы написать, оказывается: запрещено о нем даже упоминать!

Ты чего?.. Нравится тебе этот человек? допытывался чуткий к чужим настроениям Сашка. Он перестал даже есть. — И отлично!.. Пусть нельзя о нем сейчас писать, все равно — это время ты не потратил даром.

В голосе Сашки была зависть: похвалиться такой встречей мы не могли.

Утром я одна отправилась во владения Пухлякова. Репетиция уже началась, хотя до назначенного времени — половины одиннадцатого — еще было две минуты.

Режиссер читал вслух пьесу. Все актеры сидели за длинным, покрытым красной скатертью столом — наверное, по торжественным случаям его ставили на сцену для президиума.

Рядом со мной белокурая, в красном платье и голубых клипсах, девица обводила карандашом контуры своей руки. Сосед блондинки — совсем еще молодой актер, остриженный, как новобранец, тоже был занят делом: он тщательно вычерчивал клинописью слово «конец» на последней странице своей тоненькой роли.

В пьесе между тем разыгрывались душераздирающие события: отец узнал, что у него есть взрослый незаконнорожденный сын, а сын, не подозревая еще об этом кровном родстве, обливал своего отца презрением... Но главной пружиной во всех этих перипетиях была, конечно, любовь...

В перерыве ко мне подошел молодой актер, который рисовал на своей роли слово «конец».

Ну, как вам у нас? поинтересовался он. — Я сам новенький, вместе привыкать будем.

Говорят, вы привезли собственный гардероб к спектаклям? Жена моего собеседника, очень молоденькая, с испуганным лицом и ершистой, как у мальчика, короткой челкой, печально вздохнула: — Конечно, вы можете устроиться в любой театр, вы со званием — заслуженная артистка!

Это польстило моему женскому тщеславию (все-таки не часто принимают тебя за актрису), но я не понимала, с кем они меня спутали?

Нам здесь очень не нравится, понизив голос до шепота, призналась она. Мы даже не представляли себе такого!

Как-нибудь перезимуем, — утешал ее муж. Плохо только, что нас вселили в чужую квартиру. К одному актеру, Николаеву, — объяснил он мне. Николаев уже начал оформляться на пенсию, но вдруг заболел! Лежит сейчас на операции.

Так вы, наверное, живете у него временно, пока пустует квартира?

Что вы!.. — Актеры-молодожены с отчаянием смотрели на меня. — Сразу видно, что вы в этом театре новенькая, нравов не знаете. Нас уже информировали... Николаева директор обязательно уволит, как только тому больничный лист закроют. Николаев какое-то письмо на директора написал — в областную газету!.. Нам все это страшно неприятно. Тем более что мы живем не одни, а с его женой. Очень жалко женщину.

А мне стало жаль их...

Репетиция продолжалась. Девица в красном и голубом, встав, скрестила на груди руки.

Я не пришла на свидание потому, что умерла четыре года назад! —замогильным контральто выкрикнула она. — Умерла от вирусного гриппа!

Прекрасно!.. — восхищался режиссер. — Только не умерла, а погибла. От вирусного!.. Здесь еще громче, больше чувств!..

Рядом заскрипели чьи-то ботинки. Оглянувшись, я заметила Сосновского. Он задержался в НИИ и сейчас, притаясь у занавеса, незаметно наблюдал за репетицией. На его шее, как всегда, висел полурасстегнутый фотоаппарат.

Тебе не страшно тут? — шепнул он. Я сидела подле самой кулисы. — Среди выходцев с того света.

Оглянувшись на режиссера, я ответила так же тихо:

Нет! Они спокойно канут в вечность вместе с породившей их модой.

А мне страшно!.. — Сашка, застегнув кнопку на кожаном чехле аппарата, осторожно присел на край моего стула. — Страшно за эту бедную актрисулю. За ее недалекое будущее, когда она окончательно перестанет быть миловидной...

Сашка умеет мгновенно сочинять судьбы незнакомых людей: подметит какую-нибудь мелочь, услышит чью-то фразу и, как палеонтолог по одному-единственному, случайно найденному позвонку восстанавливает для науки скелет допотопного бронтозавра, Сашка воспроизводит по отдельным деталям целую жизнь.

Когда репетиция кончилась, режиссер, словно боясь, что кто-нибудь из актеров заговорит с нами, под руку проводил меня и Сосновского до ворот (парадный вход в театр был заколочен).

Все ясно. Этот театр — просто не театр, — со злобой произнес Сашка, когда мы наконец оторвались от конвоя. — Оттого он и умирает!.. Но беда в том, что даже и умереть ему не дадут. Ведь всякий театр есть единица хозрасчетная! Чтобы свести концы с концами, Пухляков принимает в труппу кого попало и рассылает во все стороны такие халтурные бригады!..

Кто-то сзади тронул меня за рукав. Я оглянулась — это была пожилая, скромно одетая женщина, с желтым исплаканным лицом.

Извините... Я шла за вами следом два квартала... — Она с трудом перевела дух. — В театре говорить нельзя... Но хотя Пухляков объявил нам, что вы — новая актриса, я сразу догадалась: вы приехали из областной газеты!.. По письму, которое послал в редакцию мой муж, актер Николаев... Я тоже актриса.

Мы познакомились. Я начала объяснять, что приехала только вчера из Москвы и случайно узнала о болезни ее мужа.

Да! У него аппендицит, торопливо перебила она меня. Не очень трудный случай, как считают врачи. Но все-таки ему под шестьдесят... И он не спит ночами... От всех этих треволнений у него вот уже две недели не заживает шов!

Хотя она казалась очень спокойной, мелкие частые слезы катились по ее лицу.

Сашка Сосновский с какой-то странной беспомощностью топтался на месте, грызя ноготь (невыносимая привычка!)

Вы постарайтесь не волноваться, просила я плачущую женщину. — Это ведь и на вашем муже может отразиться. Главное сейчас — покой.

Да, конечно!.. торопливо соглашалась она. — Муж даже не знает, что меня Пухляков уже уволил из театра... И отдал нашу квартиру... Но эти люди, что поселились у нас, очень милые! Заботятся обо мне... Ведь мне уйти некуда.

Ее желтое усталое лицо сморщилось, словно она проглотила что-то горькое. Потом она достала зеркало из сумочки и припудрила щеки с непросохшими еще ручейками от слез — сказалась актриса. Но вообще она была больше похожа на учительницу.

Знаете, — нарочно, чтобы отвлечь ее от тяжелых мыслей, заметила я, — вы совершенно не похожи на актрису!

Она неожиданно улыбнулась — будто осенний солнечный луч пробился сквозь густые тучи.

Настоящая актриса не должна быть в жизни похожа на актрису! Запомните это, девочка... Трудно теперь поверить даже: нас с мужем любили в городе — пока здесь был приличный театр. Теперь — стыдно сказать — культурные, интеллигентные люди не ходят к нам на спектакли. Они охотней посещают народный театр. Знаете, здесь у нас громадный НИИ, это их самодеятельность. Прекрасные, способные, бескорыстные ребята! Я наслаждаюсь, когда хожу на их спектакли. Муж согласился уже работать у них режиссером, когда поправится. Мы-то найдем себе работу в этом городе, но дело ведь не в нас. Этот Пухляков превратил наш театр в какое-то доходное предприятие. И начальство терпит это! Говорят, у Пухлякова сильные связи... Мы в полной зависимости от этого жулика!..

В конце концов она пообещала успокоиться и потерпеть еще. Мы попрощались.

Слушай, пойдем сейчас, немедленно в горком, райком — куда угодно!.. — решительно сказал Сашка.

Прежде чем идти туда, над знать о Пухлякове все! И не только от обиженных...

Но разве ты не веришь этой женщине?! — он возмутился.

Увы, одной нашей интуиции начальству недостаточно.

— Ладно, — согласился Сашка. — Информация — мать интуиции. Куда же мы направим стопы наши?

Для начала — в ОБХСС.

Там, в Отделе борьбы с хищениями социалистической собственности, отлично знали Пухлякова. Правда, к посторонним посетителям там не привыкли. Но Сашка, умевший разговориться с любым человеком, задел ревизора за живое.

Показав нам целую кипу документов, пожилой ревизор озабоченно потер обросшую седым пушком щеку:

Да!.. Подмочен наш общий знакомый крепко. Установлено, например: сумма в четырнадцать тысяч, выданная Пухляховым якобы бригаде штукатуров, пошла в действительности не на ремонт театра, а в карман директора. Фамилии рабочих, так же как номера их паспортов, Пухляков попросту выдумал. Он ухитряется наживаться буквально на всем... даже одежду берет из костюмерной театра, сдавая взамен старье. И удивительно: факты эти существуют как бы сами по себе... в мире невесомости! — Он хорошо говорил по-русски, хотя родной его язык был казахский. То и дело сыпал намеками, шуточками... — Документы эти велело придержать одно официальное лицо. И вот уже около года проверяет!

Мы с Сашкой Сосновским пошли в горсовет к этому лицу, ведавшему отделом культуры.

Товарищ Уразов освободится не скоро, — раздельно сказала черноволосая, гладко причесанная секретарша. — Товарищ Уразов дол-го бу-дет за-нят!

Сашка спокойно присел под дверью начальника, поставив рядом свой тяжелый маленький чемоданчик с оптикой. Да и чем смутишь фотокорреспондента, который пробивался даже к Лоллобриджиде во время международного фестиваля?.. Я поглядывала на часы. Прошло пять минут, десять, двадцать. Секретарша печатала сводку, широкую, как театральный занавес. На двери, разделанной под птичий глаз, красовалась стеклянная с золотом табличка: «Неприемный день». И ниже, мелким шрифтом: «Прием граждан только в понедельник и пятницу с 10 до 13 часов». Был понедельник.

Наверное, это особый, современный рефлекс, не изученный пока медициной... начал подтрунивать надо мной Сашка. Стремление стать поближе к входу — чтобы никто не проскочил раньше тебя к начальству.

Вдруг дверь распахнулась изнутри, и из кабинета вылетел человек в брезентовой куртке, темноволосый, очень загорелый, с чуть раскосыми глазами, которые сейчас сверкали от гнева.

Вы не думайте, что вам тут все позволено!.. — донесся из кабинета властный окрик. — Не думайте, что для вас тут законы другие!

Сашка смотрел на сердитого посетителя с любопытством. Хрупкая, похожая на терракотовую статуэтку секретарша была так напугана, что казалось — заплачет.

Не горячитесь! Здание для вашего молодежного театра будет, вот увидите!.. — уговаривала она. — Приедет с пленума первый секретарь — он все решит быстро. А к товарищу Уразову вам ходить теперь неудобно... после того как ваша самодеятельность его задела!..

Раздался звонок из кабинета. Секретарша хотела рвануться к начальнику, но остановилась, словно загипнотизированная, на полдороге:

Не уходите!.. Он сейчас опять позовет вас!

Рванув «молнию» на своей штормовке, сердитый посетитель выскочил в коридор.

Какое хорошее, скульптурное лицо. Кажется, это тот самый знакомый Коготкова, — шепнул мне Сашка и, обратившись к секретарше, спросил: Кто этот человек? Из НИИ?..

Мне было сейчас не до Сашкиных расспросов. Дверь под птичий глаз открылась, и стоило воспользоваться этим.

Начальник отдела культуры — товарищ Уразов — встретил нас приветливой улыбкой:

Добро пожаловать! Город наш — замечательный!.. — Он подержал в ладони, будто взвешивая, Сашкино и мое удостоверения; полюбопытствовал, с какой именно целью мы приехали, и торопливо продолжал: — Культура города тоже замечательная!.. Выдающихся представителей имеем… ученых. Только что здесь был товарищ. Свой человек у нас, казах. Теперь, правда, его в Москву переводят. Вот и возомнил лишнее. Трудно с интеллигенцией: народ капризный, всегда чем-нибудь недовольны. Посылаешь их на хлопок, в южные районы — обижаются. Вы, говорят, знаете, сколько стоит в среднем один человеко-час в нашем НИИ? Барские замашки... А тут еще — новое дело, организовали театр. Самодеятельность мы, конечно, приветствуем! Но зачем условия ставить? А они требуют: посылать на хлопок весь театр коллективно. Шум подняли!.. Побудут день-два в колхозе — и дальше. Много, в общем, мороки.

Понятно!.. Ну, а насчет профессионального искусства как обстоят дела?.. — незнакомым мне, резким тоном спросил Сашка.

После долгого молчания Уразов произнес с обидой:

Передайте в Москве, что виднейшие деятели культуры совсем забыли нас... Пока была целина — ездили. А как подняли целину — нас забыли... Где Майя Плисецкая? Где Игорь Ильинский?

Это было бы неплохо, конечно!.. Но к приезду таких гостей надо у себя порядок навести.

Пусть руководство театра наводит! А я дал этому коллективу хорошие кадры. Директор театра — опытный человек, давно работает. Не надо склоку разводить. Авторитет подрывать не надо!

Вы считаете, что такой беспринципный человек, как Пухляков, может быть директором театра?

Не знаю, что вам там наговорили, а я верю фактам!

Театр при Пухлякове пустует! На спектакли заманивают пивом... В городе не любят этот театр... — разговор вел Сашка. Высокий начальник, казалось, даже не замечал меня.

Профкомы должны на местах работать со зрителем!.. Обеспечивать явку... — раздраженно ответил Уразов. — Это их функция — воспитывать!

— Допустим: театр не должен воспитывать зрителя, передоверив эту функцию кому-то. Ну, а считаете ли вы нормальным отношение Пухлякова к своим сотрудникам?! — напирал на него Сашка.

Надо было бы нам встретиться с секретарем горкома: первый секретарь здесь, говорят, хороший человек. Но он улетел вчера на пленум в столицу республики.

Факты мы проверим... — Красный карандаш едва слышно постукивал по ручке громоздкого кресла с украшениями в стиле «ампир». В Москве этот кабинетный «ампир» давно списали... — Верить можно только фактам.

А то, что вскрыли работники ОБХСС, по-вашему, не факты?.. — спросила наконец я.

Уразов обратил в мою сторону острый взгляд. Потом опять погасил его и сказал скрипучим голосом:

Я знаю, откуда идут эти нездоровые настроения, подрыв авторитетов... Демагоги у нас завелись. Развращают молодежь! Вот о чем вы беспокоиться должны!.. А при чем здесь финансовая сторона? Для этого финансовые органы есть. Разберутся. Мы поможем... Надо осторожно подходить к фактам!

Чтобы не увидеть слишком много? вспыхнул Сашка.

Пухлякова мы знаем давно... Это — человек проверенный. Мы не можем разбрасываться кадрами. Не по-хозяйски это! За директора есть кому поручиться!..

Сколько спокойствия в этом точеном, цвета слоновой кости лице. Пальцы, как неживые, простерты на ручках кресла. Веки опущены. Только из ноздрей, как из кратера вулкана, клубится дым. И ярость, готовая обрушиться на каждого, кто посмеет обвинить Пухлякова, имеет одно-единственное объяснение: трусость. Руководящее лицо боится за себя, ведь спросят, где он был, когда начнут разбираться с Пухляковым.

Допустим, сказал Сашка. — Допустим, даже найдется человек, который, пользуясь своим высоким положением, станет из личных побуждений выгораживать вора. Разве вы должны идти у него на поводу? Разве это по-партийному?

На что вы намекаете? вдруг вскочил он.

Я говорю только, что нельзя бояться таких, как Пухляков.

По-моему, вопрос исчерпан, опять погрузившись в кресло, величественно обронил начальник.

По-моему, тоже, — буркнул Сашка и добавил шепотом: — Идем, Маша. Больше от него ничего не добьешься.

Когда мы вышли в приемную, Пухляков — спокойный, розовый, приятно улыбающийся — говорил кому-то по телефону:

               Сплошной идиотизм!.. Не дают нормально работать...

Потом он ловко проскользнул в дубовый полированный тамбур между приемной и кабинетом. Но на пороге — грозный, как статуя командора, возник Уразов. Он бросил в лицо Пухлякову слова, от которых все застыли пораженные:

Я вас принять не могу!.. Я должен подумать.

Картина ясная: мы горим! сказал вечером Коготков, когда Сашка и я зашли к нему в отдельный номер (Сашка жил с какими-то геологами).

Коготков пользуется особой, необъяснимой властью над администраторами. Номер, правда, здесь не люкс: подле самого окна — железная солдатская койка, впритык к ней трехстворчатый славянский шкаф... и два жестких стула у противоположной стенки, в почетном карауле подле цинкового умывальника. Но мы, все прочие, бегали умываться во двор, где к утру вода становилась ледяной.

Горим, как шведы под Полтавой!.. — повторил Коготков, успев за время этой эффектной паузы упрятать под полотенце мокрые капроновые носки и майку, сушившиеся на спинке кровати. — Материал о НИИ не клеится. Человек, который мне по-настоящему понравился, еще пока... словом, писать об этом преждевременно — так меня ориентировали. Значит, придется писать о всякой ерунде.

А знаешь почему?! сразу сделал обобщение вспыльчивый Сашка. Стиль здесь такой! Я уж насмотрелся сегодня на одного руководителя...

Сашка явно имел в виду нашу встречу с Уразовым.

Нам с тобой не повезло, ради объективности напомнила я. — Главное начальство сейчас в отъезде... А потом — какое отношение имеет театр к физикам?

Самое прямое! ответил за Сашку Коготков. — Если в городе работает всесоюзный исследовательский институт, это уже само по себе говорит об уровне зрителя.

Еще бы!.. — согласился. Сашка. Он подставил под умывальник голову (ему все время было жарко) и, облив себя красноватой ржавой струей, просипел: Конечно, сами мы хороши! Стонем, что нечего писать о культуре города, а у здешнего НИИ есть собственный молодежный театр! И, видимо, очень популярный.

Шикарно, — выдохнув облачко дыма, воскликнул Коготков. — Тема?

Тема, — повторила я. — Но они уехали в район.

Поехать бы следом за ними! воодушевился Сашка. Самолетом, над песками и каналами. Блеск!..

Я уже готова была лететь вместе с Сашкой. Но Коготков сразу будто обдал нас холодной водой:

Это значит — продлить командировку всем троим на неделю и просить у главного выслать телеграфным переводом деньги?.. А в ожидании его ценных указаний мы будем без всякого дела торчать в этой гостинице-времянке, идущей буквально завтра на слом. Он пренебрежительным взглядом окинул свой номер. — И наконец, главное: мы можем разминуться с этим самодеятельным коллективом, который кочует по колхозам... Не говоря уже о том, что я имею шанс опоздать в санаторий.

Конечно, терять путевку не стоит. И у Маши тоже, кажется, вот-вот начинается отпуск. Но в крайнем случае я могу поехать по районам один, предложил Сашка.

Ты?.. — удивился Коготков. — Что ты там один сделаешь? Да и зачем откалываться?..

Значит, разворот у нас не получится? — Я посмотрела на Коготкова; он был старшим в нашей группе, и окончательное решение зависело от него. — Придется дать телеграмму в редакцию.

Сашка сел на его кровать и перелистал свой пухлый блокнот. Промелькнули чьи-то лица, отдельно зарисованная рука... Блокнот был старый, я запомнила его еще по нашим редакционным летучкам. Сашка срисовал всех ораторов. Людей он изображал очень верно, как в жизни, но всякий раз с умыслом не прорисовывал одну какую-то деталь. И именно это отсутствие глаза или уха наталкивало на мысль о недостатке в характере человека. Коготков, например, был изображен там без рта.

Хватит, вам, хлопцы, валять дурака! с притворной строгостью одернул нас Коготков. — Что начальством приказано, то будет сделано. Давайте конструктивные предложения.

Чтобы оправдать затраты редакции, напиши очерк о хороших честных людях; преданных своему делу, — остыв немного, предложил Сашка. Такие люди есть всюду и в том же НИИ... Ну, а что касается здешнего театра, то Маше, по-моему, придется делать фельетон.

Редактор ждет от нас разворота. А разворот в газете — мероприятие торжественное. — Коготков зевнул, но взгляд у него был не сонный, а веселый, с издевкой. — И запомните, дети: начальник — тоже человек. Не подводите вы нового редактора! Он на вас, как человек, надеется... Ну, пришла ему идея дать разворот о культуре нового города — бог с ней. Вы же все-таки профессионалы. Не нашли, что надо — значит, просто поленились поискать.

Не те люди здесь культурой руководят, — разозлилась я.

Культурой руководить невозможно, — хрипло сказал Сашка (он простудился, умываясь по утрам ледяной водой во дворе). — Культура, если хотите знать, прививается человеку с первого года жизни.

Мы говорим сейчас не о детском саде, — прервал его Коготков. У газеты свои масштабы. Искусство и политика смыкаются... Но это мы расскажем друг другу где-нибудь в «Арагви» после командировки. У начальства же будет с нами совсем другой разговор.

И разговор состоялся — через три дня, когда мы прилетели в Москву.

Ну, если сами не знаете, что вы привезли, дело ясное: разворот не вытанцовывается! сказал нам Костя Крапивин, уже вернувшийся из заграничной командировки. (Это было его любимое словечко: «вытанцовывается», оно стало редакционным термином.) Нечего зря газетную площадь расходовать.

Он потеребил свой небритый подбородок, словно прикидывал окончательно: что же с нами делать?.. Своих забот у него, после фестиваля, было множество. Но почему-то считалось, что культура нового города — его, Костина, тема.

Надо решить вопрос с главным редактором, — предложил Коготков. Он будет недоволен, если мы откажемся от идеи разворота.

Костя согласился пойти к главному, и тот сразу нас принял. Выслушал все внимательно, — только сморщился при слове «фельетон».

Но ведь мы планировали большой положительный материал. Целую газету в газете!.. напомнил он. И с вашим фельетоном о Пухлякове очень хорошо контрастировал бы очерк о том, как замечательно работает молодой народный театр!

Весь самодеятельный коллектив уехал на гастроли, в хлопководческие районы, — объяснил Коготков еще раз. — Это — пятьсот километров самолетом. А потом, чуть не на верблюдах, тащиться из района в район...

Ну и прекрасно! обрадовался чему-то главный редактор. — Вы сами подумайте: это значит, культура нового города идет вглубь! За пятьсот километров —туда, где еще из кишлака в кишлак на верблюдах ездят!..

— Нам пришлось бы тогда на неделю продлить командировки... всем троим... —сдержанно ответил Коготков. — Это государственные деньги.

Надо было позвонить в редакцию — и я бы, вам, конечно, разрешил задержаться! главный пожал плечами; он, казалось, удивлялся нашей недогадливости.

Сашка Сосновский внимательно смотрел куда-то за окно. Я вспомнила, как он твердил Коготкову: «Поедем по районам! Подумаешь, каких-то пятьсот километров — для редакции это выгодней, чем посылать нас сюда вторично!» Сашка, вероятно, тоже вспоминал сейчас об этом, но молчал. Говорил только один Коготков.

Ребята из молодежного театра нигде не задерживались больше двух дней, и мы могли с ними разминуться. А ждать их возвращения целую неделю, без всякого дела в городе, мы просто не имели права, — подытожил он свои объяснения. — К тому же, кроме этих объективных причин, у меня была — не скрою — еще и субъективная причина, очень веская для меня лично: через три дня начинается мой отпуск, у меня —путевка в санаторий!..

Коготков улыбнулся.

Горящая командировка — это, конечно, оправдание личного свойства, — спокойно проговорил редактор. — Но отчасти виноват я сам. Не надо было торопиться с предоставлением вам отпуска...

Я думаю, дело все-таки не в путевках, сказал Костя Крапивин. Просто не повезло. Это в творческой работе случается. А идею мы используем в другой раз, на более подходящем материале. Ограничимся пока фельетоном. Молчать об этом авантюристе Пухлякове было бы неправильно!

Редактор достал из кармана платок и вытер руки (ладони у него вспотели, он все-таки нервничал, наверное).

Я не возражаю против фельетона. Критический материал говорит о боевитости газеты. Действуйте!.. — он кивнул в мою сторону (я могла быть свободна) и обратился к Косте Крапивину: — А Игорь Александрович пускай останется. Нам надо побеседовать — в связи с некоторыми перестановками в штате...

5

Отпуск начался с неожиданности. В тот день, когда мы с Галей Гулякиной приехали в Гагру, меня окликнула в парке моя школьная подруга, Тамара, — она теперь юрист. С Тамарой вместе, на машине, приехал ее муж, Анатолий. Они путешествовали уже давно и остаток отпуска решили провести здесь, у моря.

К моему удивлению, Тамара очень быстро сдружилась с Галиной (по характеру они совершенно разные). Впрочем, Тамара любит перевоспитывать людей, а Гулякина, с ее точки зрения, вероятно, нуждается в этом.

На пляж мы стали ходить вместе.

Дня через три к нам присоединился наконец Коготков. Его задержал главный редактор в связи с назначением на новую должность — заведующего сельхозотделом.

Я же говорила!.. Галина, узнав об этом назначении, даже захлопала в ладоши.

Коготков только устало поежился:

Какое это имеет значение? Но в душе он, по-моему, радовался.

Когда мы пришли все вместе к морю, какой-то затейник установил на пляже радиолу, и мы загорали под «Голубку мою» и другие музыкальные новинки той же давности.

Толя, давайте станцуем! предложила Гулякина (она сразу перестала обращать внимание на Коготкова). — Это моя любимая пластинка.

Анатолий, виновато вскинув глаза на Тамару, поднялся.

Ну что же вы? Смелей!.. — подбадривала его Галя.

В конце концов нет ничего плохого в том, что они танцуют, думала я. И в купальных костюмах ходить можно — на то и пляж. Весь берег был усеян загорелыми телами. Но мне не нравилось, как Галя держалась обеими руками за обнаженные Толины плечи, откинув назад похожую на подсолнух голову; как щурила подрисованные, узкие, точно у мумии, глаза.

Может быть, я злой человек, но меня страшно раздражало сейчас ее присутствие, ее ненатуральная, какая-то взвинченная веселость.

Я вспомнила, что Тамара хотела со мной поговорить. Момент был удобный. Коготков плавал, а те двое все еще танцевали. Я подползла по горячему гравию к Тамаре, положила голову ей на колени и вдруг, подняв лицо, увидела в ее глазах слезы.

Что с тобой?!

Так, ничего... Я никогда не думала, что он такой дурак!

Не придавай значения... Просто Анатолий добрый, и ему неудобно объяснять Гулякиной, кто она такая.

До сих пор я не думала о Гале плохо. Она была веселая, компанейская, может быть, не очень умная, но никто не умел лучше ее пошутить, ободрить товарищей... Сейчас я заметила в ней новое, неожиданное качество — жестокость.

Тем временем возвратился на берег Коготков, возникнув, как Афродита, из пены морской. Только в отличие от богини он стоял не на двух ногах, а на четвереньках: в море била волна. О Коготков, Коготков! Даже трусы у него были не такие, как у всех людей, а самые эффектные на пляже: ярко-желтые, с черным зловещим драконом, стремительно летящим куда-то.

Тамара поспешно надела очки, чтобы Коготков не заметил ее слез, и пошла к морю.

Плавает Тамара очень хорошо, но Анатолий, увидев, как далеко она заплыла, испугался и тоже бросился в воду. 

Куда же вы? — крикнула Гулякина, нерешительно остановившись возле воды: плавать она не умела.

Мы с Коготковым остались одни, если не считать толпы пляжников, жарящихся на берегу.

Обхватив руками колени и склонив на них голову, Коготков пристально смотрел в море. В глазах у него не было обычного желтого кошачьего огонька: они стали тусклыми, как у больного человека.

Я не могу долго слушать, как оно шумит. Психоз, наверное!

Почему тебя так раздражает море? Напоминает что-нибудь?

Я по-товарищески сказала ему «ты», как говорила, например, Толе. Коготков внезапно сжал мою руку.

Не люблю думать о вечности, — после долгого молчания ответил он. — Это оборотная сторона смерти... Сколько оно шумело до нас!

— И после нас будет. Не выплескивать же его?..

Между прочим... — Коготков криво усмехнулся, — я ни разу в жизни не видел своего отца... Он бросил мать незадолго до моего рождения и оставил записку, что он в прошлом белый офицер и не хочет портить сыну будущее... Анекдот?

Разве это смешно?!

Он солгал, понимаешь, придумал все нарочно, чтобы мы его не искали!.. Но понял я это тогда, когда все-таки нашел его.

Что же это за человек?

— Представь: у него чистейшая анкета! Никакой белой армии и близко не видел. Работал всю жизнь счетоводом... Я разыскал следы своего отца впервые лет пять тому назад. Когда секретарша сказала: «Он умер на прошлой неделе», я не поверил. Но это оказалось правдой — он действительно умер. От инфаркта.

Коготков небрежно щелкнул затвором своего дорогого «контакса». На бедного рождественского мальчика, брошенного папой, он никак не походил. Но мне стало грустно: виноват ли Коготков, что считает всех лицемерами?..

Вечером я сказала Коготкову:

— Не понимаю, что делается с Гулякиной. Она буквально отравляет Тамаре жизнь!..

Всегда неудобно, если в компаний пятеро, — заметил он, скривившись. — Такой оборот дела можно было предвидеть? Только где искать теперь громоотвод?

Мы беседовали тихо. Но наш сосед по столу — очень полный брюнет с усами — удивительно чутко улавливал все, что касалось чужих личных дел.

С удовольствием составлю вам компанию!

Будем весьма польщены, — серьезно отвечал Коготков. Он умеет говорить такие ничего не значащие фразы.

А человек с усами был убежден, что мы осчастливлены, ибо он — величина в масштабах данного курорта. Еще за завтраком он сообщил, что наш стол будет обслуживаться в первую очередь, то есть вне всякой очереди.

Директор санатория выделил ему самую лучшую комнату и даже поставил там неизвестно зачем пианино, которое до этого было в клубе. Человек с усами не умеет играть, но теперь учится каждый день после обеда играть одним пальцем какую-то старую румбу. Отдыхающие его так и прозвали — Усатое Пианино.

На другой день, когда мы прогуливались у моря, Коготков сказал:

Я заметил, как на тебя поглядывает Пианино... Признайся: ведь женщинам это нравится?

Коготков злится — плохой признак: значит, ничего умного он мне не посоветует... Я молча бросала мелкие камешки в воду.

Перестань! — В глазах Коготкова опять мелькнуло выражение, удивившее меня в день его приезда.

А если напустить на этого толстяка Галю Гулякину, чтобы она не портила Тамаре отпуск? Тогда все сразу станет на место!

Галю?.. Ничего не выйдет, — подумав с минуту, уверенно ответил он. — Галя опасна для младенцев, добродетельных мужей и прочей беззащитной публики. А такой тип об нее не обожжется. У меня есть идея. Чтобы он не приставал к тебе, я скажу, что ты выходишь за меня замуж. В крайнем случае дам ему по физиономии...

Очень мило с твоей стороны... Но здесь у нас масса знакомых. Как все это будет выглядеть?

Я фаталист. Пусть будет, что будет... — Подразумевалось, что это острота, но глаза у Коготкова были тревожные. — И вообще, не думай, что я... Ничего такого, что в девятнадцатом веке считали подлостью, я по отношению к тебе совершить не способен. Я знаю, ты надо мной смеешься...

Мы очень разные.

А разве это плохо?

И в самом деле: что плохого? «Мы разные», я сказала потому, что, наверное, мало знаю его. Он как-то не любит раскрываться перед людьми, всегда будто застегнут на все пуговицы. И видимо, на это есть причины, если покопаться в его прошлом...

В воскресенье с утра мы поехали в горы всей компанией. День был удивительно хороший, только Гулякина портила мне настроение.

Во-первых, она уселась в машине рядом с Анатолием («Я очень люблю сидеть с шофером. Вы не возражаете, Тамарочка? Вы еще наездитесь в Москве».) Во-вторых, она почти беспрерывно рассказывала анекдоты.

А это не для всех, вы не поймете. — Она на мгновение оглядывалась. — Одному Анатолию можно, он врач...

На самом деле Толя не врач, а биолог. Работает он в институте клетки над проблемами рака и режет несметное число мышей: ему удалось что-то привить им... Вообще Анатолий очень способный человек. Говорят, он скоро будет защищать докторскую диссертацию.

Хотя Анатолий сидел к нам спиной, даже по его шее, виновато втянутой в плечи, я догадывалась, какое страдальчески неловкое выражение было сейчас на его круглом, добродушном лице.

Тамара не смотрела в сторону Гулякиной. Она делала вид, что любуется пейзажем. Это называется «держать себя в руках». Почему в жизни столько условностей?..

Следом за нами, развалясь на заднем сиденье своей машины, ехало Усатое Пианино. Мы подымались вверх — и оно за нами. Мы сворачивали — и оно сворачивало. Шофер его, когда мы с раздражением смотрели в их сторону, по-свойски подмигивал нам (дорога шла крутыми зигзагами, то вправо, то влево, и казалось, что мы вот-вот встретимся).

По галечной отмели осторожно спускался всадник в бурке. Он вел косячок молоденьких, быстроногих светло-серых жеребят. Уже видно было, что это породистые лошади, а не просто дурашливые сосунки. Только один жеребенок, забыв о своем блистательном происхождении, опрометью бросился нам наперерез. Анатолий резко затормозил. Человек в бурке с облегчением вытер пот со лба и строго поглядел на своего провинившегося воспитанника.

Гулякина крикнула: «Привет!» А Тамара, расстегнув большую хозяйственную сумку, достала самую румяную булочку и протянула ее норовистому жеребенку. Смуглый немолодой всадник, с чеканным, как на древних монетах лицом, улыбнулся.

Помахав ему руками, мы поехали дальше своей дорогой — по-прежнему в сопровождении Усатого Пианино, которое омрачало своим присутствием весь ландшафт.

А посмотреть здесь было на что, хотя больше всего на свете я люблю русскую, спокойную и скромную красоту. Но здесь природа словно опоена каким-то хмелем, и все вокруг весело буйствует с ее благословения.

Несмотря на страшную жару, дорожные рабочие ремонтировали шоссе. Они выглядели совсем как альпинисты в спасательных поясах, с кирками в руках. И, как тот коневод в бурке, все были белозубые и загорелые.

— Привет! — опять крикнула Гулякина и «сделала ручкой».

Привет! — вторило ей сиплым басом Пианино.

А я почувствовала себя уставшей от этого безделья, словно отпуск у меня не раз в году, а все двенадцать месяцев подряд.

Девочки, не унывайте, подбадривал нас Коготков. — У всех бывает когда-нибудь отпуск.

Тамара, взяв меня под локоть, шепнула:

А ты знаешь, он приятный парень...

К обеду мы были в назначенном месте. Красота озера оказалась несколько преувеличенной в путеводителе. Впрочем, так бывает всегда, когда ждешь необычайного.

Ничего особенного мы тут не увидели. Только прозрачная синева воздуха, густо-зеленые заросли, обрамляющие чистую-чистую воду, и сахарные вершины гор вдали.

На двадцатом километре от озера, где все туристы, как паломники, совершают торжественную трапезу, мы застряли в отаре овец. Их было так много, что они закрыли собой склон горы, и, наверно, столько же их было по другую сторону шоссе, где внизу, на самом дне ущелья, бурлила сумасшедшая горная речка. Овцы запрудили все шоссе. Они белели, как густой туман или как белые барашковые облака под крылом самолета. За такой кадр Сашка Сосновский облобызал бы нас, но пленка в аппарате Коготкова, как назло, кончилась.

Обойти отару было невозможно. Оставалось ждать.

Нас опять догнала машина, в которой сидел усач; он упорно следовал за нами.

Давайте удерем от него куда-нибудь в сторону, — предложила я. — Вот указатель — «В лесхоз».

Оттого, что эту изрытую мелкими горными ручьями дорогу никто не рекламировал, а дикие ржавые скалы, окружавшие нас, пока еще не фигурировали на цветных плакатах, все казалось удивительно красивым, непридуманным, настоящим.

Возле пенящегося зеленовато-белого водопада Коготков захотел остановиться. Он заявил, что в водоеме, за камнями водится форель (спиннинги так же, как пляжные трусы с драконом, всегда при нем).

Пока мы загорали на горном солнце, Коготков пытался ловить форелей, хотя Толя говорил ему, что спиннинг для форелей не годится: они слишком пугливы.

Вдруг Тамара, не веря глазам, сняла черные очки:

Посмотри-ка, наше Пианино приперлось и сюда!

В самом деле, усач остановился метрах в сорока от нас.

Я подошла к Коготкову.

Наш сосед по столу уже здесь.

Подожди, я сейчас... — шепотом отвечал Коготков. Он боялся даже пошевелиться, словно на голове у него стоял стакан с водой.

А если усатый будет скандалить? — спросила я.

Коготков в это время подсек. Вздохнув всей грудью, он бросил в высокую траву свой трофей — только не форель, а какую-то мелкую неказистую рыбешку.

Что ты будешь делать с рыбой?.. — полюбопытствовала я, хотя в общем это было мне безразлично. Дашь санаторскому повару ценные указания, как наш усач?

Черт с ними, с этими рыбами.

Размахнувшись, Коготков бросил заснувшую рыбешку обратно в воду. Конечно, это была всего лишь рыбешка, мелюзга. Но ведь и живую ветку не обломишь зря. Меня удивила бессмысленность поступка.

Ты никого и ничего не любишь... — сказала я вдруг.

Это была моя ошибка. Непедагогично говорить человеку такие вещи, если он утверждает, что любит тебя. В любовь надо верить, чтобы она творила чудеса.

— А какой ты хочешь любви? Рыцарской?! Как в средние века?..

К твоему сведению, — спокойно начала я, — рыцарская любовь очень тесно связана с изменой. Грозные знатные мужи уходили в крестовые походы на десятки лет, а молодые трубадуры в это время пели под окнами их жен с заката и до рассвета. Любовь женщины к мужчине, в современном понимании, родилась из супружеской измены женщины.

У Коготкова заинтригованно поднялись брови.

Откуда ты знаешь?

Почитай Энгельса...

Тебе очень идет белое, — без всякой логики заметил он.

Мир как будто был восстановлен, если не считать легкого облачка, которое мелькнуло на физиономии Коготкова, когда я назвала его по фамилии (Коготкова это раздражает).

Знаешь, мне многое в тебе нравится, — сказала я, садясь на траву. — Меня даже не смущает твоя репутация. Это как бубенчик на корове — своего рода автоматика: чтобы ты не заходил далеко.

Он добродушно улыбнулся. Видимо, сам понимал: не так страшен Коготков, как его малюют. И ему сейчас хотелось быть рубахой-парнем.

Плохо только одно, — заключила я. Ты не любишь нашу газету.

Охота тебе... во время отпуска! — как-то вяло возразил он.

— Но я из-за этого боюсь тебе верить. Лично тебе! Понимаешь?.. — Это было для меня важно.

Как ему объяснить? Есть люди, которые, работая в газете, все время мечтают о чем-то другом: стать Львом Толстым, например. Это, конечно, не лучший тип журналиста. Но мечту хотя бы можно понять. А у Коготкова нет мечты. Ему просто на все наплевать.

Надо любить дело, которому служишь.

Человек так мало живет, Маша!..

Именно поэтому надо заниматься любимым делом! Ты знаешь, Крапивин тебе не доверяет...

Слава богу, я уже — сам себе голова. Обойдусь без Крапивина! — сказал Коготков. Не порть мне и себе настроение, Машенька. Честное слово, никакой Крапивин того не стоит. Это же смешно: он считает себя идеологом! Чистоплюйство это. Надо быть современным человеком…

Так наш разговор и кончился, на многоточии. Однако у меня в душе все ощутимей холодок, когда я думаю об Игоре Коготкове, хотя он нравится мне.

Хочется верить, что он еще раскроется навстречу людям, неожиданно проявив самые лучшие свои свойства. Каждая женщина надеется на такое первооткрытие — и в этом таится наибольшая опасность для нее.

Пока я думала над этими «проблемами» (женщины любят из всего создавать проблемы, чтобы затем мучительно разрешать их), усач уже успел, при помощи своего шофера, зажарить шашлык-полуфабрикат. Вместо шампура они использовали щуп для измерения уровня машинного масла — легко им живется!..

Мне стало скучно, и я решила прогуляться по каменистой отмели реки. Это безопасно — усач не украдет меня; вообще в истории не было случая, когда бы украли женщину с плохим характером.

Боюсь я только змей. Но на берегу такой бурной речки, на раскаленных солнцем камнях их, наверное, мало. Впрочем, на всякий случай, я смотрела под ноги. И потому не сразу заметила самую драматическую деталь пейзажа — это была разбитая машина, новая темно-синяя «Волга» с московским номером. Радиатор ей смяло при ударе о камни. Произошло несчастье совсем недавно: из разорванных трубок радиатора, как из вскрытых вен, стекали еще теплые, обвитые легким паром струйки. За рулем, склонив голову, неподвижно сидел человек, видимо, потерявший сознание.

До нашей стоянки от места происшествия было — по прямой — недалеко; Анатолий и Тамара услыхали мой крик. Следом за ними появился на отмели и Коготков с неизменным спиннингом в руке.

Бежать по камням им было трудно. Не дожидаясь, я повернула ручку дверцы. Водитель по-прежнему сидел, склонившись на баранку, — мне виден был его крепкий кудрявый затылок. На сиденье валялась недопитая бутылка коньяку.

Вам плохо?! — запыхавшись, спросила подбежавшая Тамара.

Мужчина поднял голову. Лицо его было в крови.

Не беспокойтесь, — сказал он и пощупал свою щеку; на ладони тоже отпечаталась кровь. — Это у меня старое украшение на физиономии — шрам. Сейчас я только измазался. Извините... Я, кажется, пьян.

Говорил незнакомец, пожалуй, слишком отчетливо и разумно для пьяного. Но когда он, с досадой выбросив из машины бутылку, оперся на приоткрытую дверцу и хотел выйти, — рука его повисла. Стало ясно, что машину этот человек вести не сможет.

Как же вы так?.. — Анатолий покачал головой. В дороге надо соблюдать осторожность!

А где арба с дынями?! — вместо ответа спросил незнакомец. — И мальчик, который правил?..

Мы оглянулись. Повозки не было ни в воде, ни на берегу. Наверное, из-за этого мальчишки с дынями он и свернул так резко.

Возможно, мальчик поспешил в поселок сообщить о случившемся и вызвать помощь... — предположил Коготков. — Посмотрите, это не арба там наверху?

Задрав головы, мы различили на одном из крутых изгибов дороги пылящую повозку с маленьким кучером.

Незнакомец вытер платком лицо и опять хотел выбраться из машины, но чертыхнулся, почувствовав острую боль.

Игорь, — попросила я Коготкова, — скорей принеси мою сумку из машины. Там есть одеколон и, кажется, бинт...

Коготков торопливо заковылял по камням, оглядываясь на нас.

— Неужели ты будешь делать перевязку? Ты же не умеешь!.. испуганно зашептала Тамара, зачем-то приглаживая и без того аккуратно причесанные волосы.

Тут и уметь нечего. Только промою, чтобы ему не было страшно смотреть на себя.

Мне это всегда неприятно, — заметил он и мельком взглянул в тусклое автомобильное зеркальце.

Глубокий шрам рассекал лицо неудачливого автомобилиста от лба до подбородка, через скулу. Это были старые, мастерски наложенные швы (где только он расшибся?). А сейчас к старым швам прибавились свежие царапины от осколков ветрового стекла.

Промыть царапины на лице было нетрудно; наш подопечный оказался терпелив. Хуже обстояли дела с левой рукой — она сильно распухла: наверное, в кости, между локтем и кистью, была трещина.

Надо сделать ему фиксирующую перевязку, — сказал Анатолий. — Но у нас ничего нет.

Найдется!.. — Тамара взяла складной нож и порезала на ровные широкие полосы рубашку Анатолия.

Коготков тем временем принес тисненый переплет от своего любимого Олдриджа. Конечно, свинство — резать книги, но ничего другого для фиксирующей перевязки у нас не было.

Эта суета привлекла внимание Усатого Пианино. Его лоснящаяся физиономия появилась между ветками кустарника, покрытого лиловыми цветами.

Идея! Вот кто доставит твоего пострадавшего до города, — обрадовался Коготков. Я сейчас переговорю с таксистом.

Нет, нет! — крикнул, отбегая к своей машине, усач. — Я не могу рисковать... А вдруг это — уголовное дело?

Пожалуйста, сообщите в автоинспекцию. И запишите номер, — сказал хозяин машины.

Коготков достал из кармана своих голубых ковбойских штанов блокнот. Потом, наклонясь, шепнул мне на ухо:

Обрати внимание на Галю... Кажется, все уладилось.

Возле Гулякиной стоял усач и смотрел на нее так, словно узрел чудо (удивительно, как он раньше не замечал ее). Они важно курили: казалось, вожди двух племен заключили военный союз.

Что у вас там стряслось? Сколько можно ждать? — спросила Галя и вдруг закашлялась. Дым попал ей в легкие.

Я подошла к Толе и сказала вполголоса:

Ведь у нас есть трос. Отбуксируем машину?

Анатолий нахмурился. Посмотрел на часы и на небо.

Дело в том, — начал он, — что скоро стемнеет!.. И вообще спускаться с гор, если будет скользко от дождя...

Но ведь пока еще нет дождя, — резонно ответила я. — А потом, кто знает, сколько этот человек здесь проторчит, если испортится дорога?!

Это все верно, — согласился Анатолий. — Но буксировать на мягкой сцепке, в горах?.. Неизвестно, как там еще у него с тормозами... Нет! Он сам даже руль не удержит.

А если я сяду за руль? — Я украдкой оглянулась, хотя автоинспекции не было на сто верст кругом; наверное, это у меня рефлекс правонарушителя.

Ты?! — изумился Анатолий. Разве ты водила машину?

Водила... соврала я.

За рулем я сидела единственный раз в жизни, когда наш курс посылали на уборку картофеля в колхоз. Но сейчас даже включать мотор мне не придется: радиатор у машины разбит. Надо будет просто отбуксировать ее, как прицеп. Как пустой вагончик, который тащится вслед за трактором.

Толя согласился.

Валяй... Только сохраняй самообладание. Дашь два сигнала, если надо остановиться. И один долгий — если просишь замедлить ход.

Анатолий увел с собой Коготкова, по дороге что-то объясняя ему, наверное, как крепить трос.

Я злилась — и больше всего на себя: подвергать опасности своих друзей — ради чего?.. Сколько раз ездила в командировки, никогда ничего подобного не случалось. А тут свернули от безделья неизвестно куда, неизвестно зачем — и вот, пожалуйста...

Неожиданно к нам подошел усатый. Лицо его сияло от удовольствия.

Я могу увезти всех женщин!.. Он, наверное, мысленно видел себя на капитанском мостике спасательного судна. — Галя уже сидит в моей машине.

И вдруг Тамара улыбнулась.

Спасибо! — ответила я нашему избавителю.

Только мы лучше останемся здесь, — тихо добавила Тамара.

Толстяк удалился. Зря Сашка Сосновский уверял, что добродетель никогда не остается безнаказанной. Добродетель блистательно торжествует: только что мы подобрали пострадавшего, — и за это нас избавила от Гулякиной сама судьба — мудрая, толстая и усатая; а в глазах этой судьбы такая невероятная сладость, какую изведал лишь тот, кто ел рахат-лукум.

Галя отчалила, крикнув нам на прощанье:

Привет!..

Анатолий, весь потный, возился в это время с тросом. Тамара помогала ему: она разбирается в автомобильных делах лучше, чем Коготков и я, но не водит машину, потому что очень близорука.

Наконец мы тронулись в путь. Тамара и Анатолий впереди — на своей «Победе», я — за рулем изуродованной «Волги», хозяин — рядом. Коготков — позади нас. Сначала Коготков даже хотел сесть за руль, но я заупрямилась.

Дорога стала скользкой, хотя дождь только начался.

Не нервничайте. Люфта у моего руля нет — работайте плавно. Дорога здесь не такая уж плохая. А километров через двенадцать начнется асфальт. Я подскажу, если что не так.

Видимо, рука у него болела сильно — та, которая была перевязана бело-голубыми бинтами из штапельного полотна. Поэтому он придерживал руль правой, повернувшись ко мне.

Самый неприятный участок пути уже остался позади (по дороге сюда он мне казался самым красивым). Некоторое время мы ехали молча. Машину бросало из стороны в сторону, и я уже жалела, что не захотела пустить Коготкова за руль. Когда делаешь что-нибудь назло другому, наказываешь, как правило, себя.

Хозяин машины сказал:

Авария произошла из-за моей глупости. В последний раз я так напился лет пятнадцать назад, когда меня выпускали из училища.

Не обязательно было повторять это именно сегодня! — грубо ответила я (потому что ненавижу пьяных).

Да... Многие из тех глупостей, которые мы делаем в жизни, не обязательны... Досадно, что вам пришлось вмешаться в это происшествие! Лучше бы вы вызвали сюда автоинспекцию. Мне есть о чем подумать на досуге...

Что-то в его голосе, во взгляде говорило о другой, куда большей и горшей беде...

Машину сильно тряхнуло. Хозяин, морщась, схватился левой, перевязанной рукой за баранку. Это я была виновата, потому что исподтишка изучала его.

Когда мне расплющило полфизиономии, я был спокойней. Во-первых, знал — ради чего...

Никогда не думал, что автомобильные катастрофы так способствуют интимным объяснениям, съязвил, подпрыгивая на пружинистом заднем сиденье, Коготков.

Кажется, у вас ревнивый муж, — заметил наш новый знакомый

На вашем месте я не стал бы говорить о ревности. — Голос у Коготкова был сейчас неестественно высокий... Мы подобрали вас не для этого!

Коготков! Если ты будешь произносить подобные гадости, я могу от волнения загнать машину в пропасть. Это повредит твоей бесценной красоте.

С тобой, Машенька, я готов хоть в пропасть!

Коготков торжествовал. Попутчик наш молча прикусил губу. Вид у него стал угрюмый. «Коготков еще только изображает страстного влюбленного, а его уже принимают за сварливого мужа, — сказала себе я. Что же будет дальше?»

Я дала два коротких сигнала. «Победа» впереди остановилась. К нам подошел испуганный Анатолий:

Что случилось?

Забери Коготкова, у нас с ним «семейная» сцена, — стараясь сохранять спокойствие, объяснила я.

Анатолий распахнул перед Коготковым дверцу.

Выходи! Так будет лучше...

Хорошо!.. Но ты, Маша, еще об этом пожалеешь. — У Коготкова зло сузились глаза.

Мы поехали дальше.

Извините, сказал мой сосед. Это, конечно, не мое дело, но... ваш муж не стоит вас.

Довольно распространенное явление: мужчины редко стоят своих жен.

— Вы в этом убеждены?

Не будем говорить о семейных делах.

Не будем, раз вам не хочется говорить о себе...

Мы долго ехали молча.

Наконец он сказал:

Недавно я узнал, что мой сын — не мой сын!

Голос у него сейчас звучал глуховато от сдерживаемой боли, но лицо казалось спокойным: обыкновенное, чуть курносое скуластое лицо, с добрыми и ясными глазами. Даже волосы у него были какие-то веселые: очень-очень светлые и кудрявые.

А мальчишка знает? немного погодя, спросила я.

Нет... И не о том речь.

Да ведь это — главное!..

Конечно, я люблю его! — признался он после паузы. — Я раньше как-то не думал об этом. Даже видел его мало: занят! Но когда я узнал, что жена... впрочем, не стоит рассказывать. Я только потребовал, чтобы она ушла, хотел сам воспитать ребенка. И тогда она сказала...

А если она солгала?

Внизу, в ущелье, уже стало совсем темно. И мы переговаривались теперь, почти не видя друг друга. Только впереди, показывая дорогу, бежала узкая полоса света...

Солгала? — повторил он, не веря. — Но зачем?

6

Когда наконец усач отбыл домой, ко мне прибежала заплаканная Галя Гулякина.

Вытри под глазами, у тебя тушь с ресниц размазалась. — Я подала ей платок. — Неужели можно плакать об этом... существительном?

Ничего ты не понимаешь!.. Ты думаешь, у меня с ним что-то было? Ничего у меня с ним не было! — закричала Галя, зарываясь мокрым, опухшим от слез лицом в подушку.

Казалось, это совсем незнакомая мне, простая горемычная баба.

Я плачу оттого, что никому не нужна... Никому, никогда!.. Никто меня не ждет!

Но и меня никто не ждет. По крайней мере, мы никуда не опаздываем, — ответила я.

Галя привстала. Глаза ее, сейчас зеленоватые, налились злобой.

Врешь!.. За тобой Коготков по пятам ходит! Я вижу...

Все-таки я заставила ее умыться, усадила опять за стол, подсунула поближе к ней тарелку с виноградом.

Галя успокоилась. Даже губы накрасила (помада, так же, как и портсигар, находится при ней безотлучно). Только в глазах — то ли оттого, что Галя плакала долго, то ли оттого, что не успела еще подвести их синим карандашом, — застыло непривычное, удивленное беспокойство.

А ты знаешь, я была влюблена в него.

И что же?.. — спросила я не сразу.

А ничего особенного! Пожили маленько — и бросил... Все они такие. Я тогда, дура, страдала, конечно. Письма ему писала на шести страницах. Интересно, показывал он их кому-нибудь? Наверное, порвал. Он ведь незапятнанный у нас, о своем, моральном облике беспокоится!..

Она свирепо швырнула окурок в угол.

Вы бы, по-моему, неплохо ужились. У вас много общего... — Я подумала, что у них общие недостатки, и это, наверное, избавляет людей от разочарования.

Когда он ушел, я руки на себя наложить хотела... Крапивин требовал, чтобы Коготков вообще уволился. — Галя, словно озябнув, крепко обхватила себя за плечи. — Только никуда Коготков из газеты не денется. К новому редактору примазался, стал даже отделом заведовать! И я не уйду из газеты — назло уважаемому Игорю Александровичу не уйду.

Гулякина торопливо раскуривала папиросу.

Зачем же ты все-таки поехала с ним?!

Я не с ним, я с тобой поехала. Это он за нами увязался! Что тут особенного? — с обычной своей невозмутимостью повторила она.

Что же я сейчас должна была сказать Галине, чем помочь?

В парке возле воздушного агентства, под портретом вечно юной стюардессы, мне бросилось в глаза название городка, где жил дядя Алим. Это было недалеко отсюда, и у меня даже возникла мысль: заглянуть бы туда сейчас!..

Меня окликнул Коготков:

Ты уезжаешь, Маша?

Так просто, расписание смотрю.

А я уже начал думать, не вернуться ли в Москву.

Зачем? — я удивилась.

Слишком невыгодное у меня положение, Машенька. — Квадратный подбородок и полузакрытые глаза придавали ему выражение самоуверенной ленивой силы.

Что ты имеешь в виду?

Все!.. Автомобильной аварии со мной не было, я никогда не напивался с горя, не разбивал по пьянке машины и вообще не нуждаюсь в сочувствии...

Если это — козыри, зачем же ты искушаешь судьбу?

Коготков молча пожал плечами.

Походим по аллейке? — предложил он.

Вокруг нас высились свечеподобные кипарисы, точь-в-точь как на рекламных щитах («В сберкассе денег накоплю — путевку на курорт куплю!»). Было скучно... Босоногая девчонка, с черными от гранатового сока губами и ладонями, предложила Коготкову за гривенник блестящую желтовато-коричневую шапочку из облетевших листьев магнолии. Торг состоялся.

Теперь, с этой детской шапочкой на голове, Коготков выглядел веселей и проще.

Я давно ищу возможности поговорить с тобой... — неуверенно начал он. — На одну известную тему...

Невольно я подумала о Галине.

И мне надо поговорить с тобой. Об одном человеке...

Учти! — предупредил он. — Благими намерениями вымощен путь в ад. Закажем чебуреки?

Рядом с агентством, под полотняным навесом, было что-то вроде закусочной. Есть мне не хотелось, но я согласилась посидеть там: почему-то легче было разговаривать с Коготковым, когда вокруг мелькали люди. Народу за столиками было много.

С каким удовольствием я бродил бы сейчас по траве босиком!.. Ты любишь деревню? — неожиданно спросил Коготков.

Мне вспомнился запах свежего сена. И то, как мы, — студенты, посланные на уборочную, пили по вечерам парное молоко, а спины у всех сладко ныли от непривычной усталости.

Но Коготкову я ответила:

Давно ли ты стал сельским жителем?

— Согласно приказу — со второго числа сего месяца. — Он понял намек. Но в детстве, а маме моей приходилось тогда туго, я почти каждое лето проводил в деревне, у ее родичей... Мне кажется, что любовь к природе живет в каждом человеке, как самое счастливое воспоминание...

Он нервно теребил пальцами хлебный мякиш.

А жизнь устроена как-то так, что мы сидим с тобой сейчас в этой забегаловке. И я интеллигентно стесняюсь тебе сказать самое главное... что рядом с тобой я сам становлюсь — как тогда...

Он не успел договорить: кто-то назвал мою фамилию. Я оглянулась и узнала горящие упрямым блеском глаза и высокий лоб Миши Автократова — безвестного бытописателя, с которым ходила когда-то к дяде Алиму. Автократов был сейчас в форменной фуражке, как все служащие воздушного агентства.

Взяв свой кефир и тарелку с булочкой, он подсел к нам. Я познакомила его с Коготковым.

Это местный автор Михаил Автократов. Очеркист, прозаик, поэт.

Теперь я еще и драматург... Но после того вашего фельетона я так и не напечатал ни строчки, — глядя куда-то сквозь мутную бутылку от кефира, ответил он. Улыбка у него была саркастическая. Ушел со службы, чтоб творить... да прогорел. Потом сюда переехал. Думал, все-таки курортный город, великие здесь бывают, вдруг сразу решится моя судьба!.. В местную газету попасть невозможно. Подрабатываю тут, в воздушном агентстве. Устроился кондуктором автобуса.

Попробуйте, друзья, роскошные чебуреки!.. — предложил Коготков, который успел уже удвоить заказ.

Но Миша Автократов, будто его уличили в постыдном желании, вспыхнул багровым румянцем.

— Нет, нет! Что вы?.. У меня — нормальный вес.

Да. Вы, конечно, в форме, согласился Коготков. Он налил две рюмки вина и, наколов горячий жирный лапоть из теста на вилку, сунул ее в руку обескураженному Автократову. — Но не будем даже из трезвости делать культа!

А как поживает дядя Алим? — спросила я.

Автократов резко махнул рукой. Он весь словно состоял из острых углов.

— Его жена — самая несчастная женщина... Она бухгалтер, что-то напутала в отчете, Алим узнал — и побежал в прокуратуру, разоблачать!.. Не знаю подробностей: я оттуда уехал... Фактически она не виновата, ее директор рынка запутал. Так Алим с ним сцепился!

Притча, — произнес, играя струйкой папиросного дыма, Коготков.

...После прохладного полутемного парка улица сразу одурманивала жарой. Но Автократов провожал нас почти до самого санатория.

А в издательства вы не обращались? — спросила я у Миши.

Он снял свою форменную фуражку и обмахивался ею, как веером.

Мне все вернули обратно... Других-то печатают, хоть не все же они — Шолоховы!

Не надо, чтобы вся литература состояла из «других», — заметил Коготков. — По-моему, лучше быть толковым журналистом, чем плохим писателем.

Задорное курносое лицо Автократова стало жестким.

Если бы у меня была возможность сидеть лет пять дома, на всем готовом — и работать!..

Вы прирожденный летописец. — Коготков слегка нахмурил брови, скрывая насмешливый взгляд. — Летописец районного масштаба. В прошлом летописцы подарили истории пудовые пергаментные опусы, посвященные деяниям своих современников. Так сказать, необходимое сырье...

Для кого? Для безымянных поэтов? — Миша весь как-то передернулся. — Спасибо, что тогда еще не было критиков! А то бы они, наверное, заявили, что Ярило, бог солнца, чрезмерно идеализируется авторами... или же Леший — слишком отрицательный и вообще не типичен...

Коготков прикурил и внимательно, будто от этого зависело что-то важное, вглядывался в догоравшее пламя спички.

Что ж, создавайте худлитературу... — наконец проговорил он. — Если сможете.

Вы мне сейчас скажете: чтобы стать знаменитым, нужен большой талант или большой скандал?! И прочие «критические» афоризмы в этом роде...

Ну, это старый и не ахти какой глубокий афоризм... — ответил Коготков без обиды. И добавил: — На худой конец, вы сами могли бы попробовать силы в критике.

Автократов сухо попрощался с нами и ушел.

Я сказала Коготкову:

Он обиделся!.. — То, что я во время их разговора вставляла какие-то вежливые фразы, не меняло дела.

Коготков шлепнул себя ладонью по лбу и, зацепив пальцами шершавый край сплетенной из листьев шапочки, с досадой швырнул ее за парапет набережной.

А я-то думал, что сочувствие обидит его!.. Ведь он — как пророк — верит в свои силы... Завидую ему.  

В эту минуту я почувствовала уважение к Коготкову.

До конца отпуска уже осталось немного. Мы все почти не вылезали из воды — только делали перерыв на время обеда, как на работе.

Николай Иванович — так звали нашего нового знакомого — все еще ходил с повязкой. Заметив утром кого-нибудь из нас, он издалека поднимал руку. Сигнализация означала: топчаны для нас заняты.

Братцы! Да ведь я видел его на конференции в Академии наук!.. вспомнил однажды Анатолий. И назвал простую русскую фамилию, хорошо известную журналистам. — Как я сразу не узнал?.. Это удивительная личность.

Такие совпадения бывают только в жизни! философски заметил Коготков.

...Сняв на время повязку, Николай Иванович заплывал далеко — к большим, покрытым мшистой прозеленью скалам и оттуда нырял. Сын, которого он на днях привез из деревни откуда-то из-под Ростова, от бабушки, — Колька-младший, — плескался в воде возле самого берега. Целыми часами сидел он так, насупясь, — весь дочерна загорелый, с выжженными добела кудрями. В свои бездумные, беззаботные шесть лет этот мальчишка поражал какой-то настороженной, недетской замкнутостью. А однажды, выбравшись из воды, он признался:

Скоро, наверное, уезжать в Москву, и я даже на знаю, с кем я буду: с папой или с мамой...

Мальчишка стал совсем не похож на ребенка, услышав это, сказал Николай Иванович, когда Колька не смотрел в нашу сторону. И помолчал, играя пестрыми влажными камешками.

Почаще загоняйте его в море. И купите ему самый большой мяч! —посоветовала я.

Хватит вам любезничать, — мимоходом обронила Гулякина. — Солнце уже садится. Пойдемте в парк, послушаем эту эксцентричную певичку, как ее...

Мне были видны сейчас только ноги Галины, ее туфли. Сточенные о камни тоненькие каблучки покрылись кудрявыми заусеницами. И кожа на ногах тоже шелушилась — от неумеренного загара.

Не агитируй их, Галя. Детей на концерты не пускают... — Коготков, сопровождавший ее, неловко топтался на месте.

Наконец они удалились.

Николай Иванович смотрел вслед Галине, пока ее сутулая, облепленная влажным платьем спина не скрылась за кипарисовой изгородью.

Невеселый смех у этой женщины... — Он потеребил свои волосы, рассыпавшиеся тяжелыми, потемневшими от воды кольцами. — Странно, что Тамара и ее муж сторонятся Галины. Неужели благополучная жизнь делает людей эгоистами?..

Какое ему в сущности дело до Гулякиной?.. Но теперь и я уже по-новому, его глазами посмотрела на нее. До сих пор я считала себя почему-то выше Галины. Мы с Тамарой словно снисходили к ней, и, может быть, она мстила нам именно за эту снисходительность.

Николай Иванович снизу вверх, как маленький Колька, заглянул мне в глаза.

Я, кажется, сказал что-то не то?

Нет, как раз то!..

У меня плохая привычка — вмешиваться в чужие дела, — оправдывался он.

У меня тоже. Это в свое время служило причиной многих драк у нас во дворе.

Он очень хорошо засмеялся...

Пришла телеграмма: Николаю Ивановичу надо улетать...

Всего несколько часов — и человек где-то на краю земли. Все решилось само собой, словно я для того и приехала в отпуск, чтобы подбирать чужих детей. Впрочем, я сама виновата: не надо было давать советов... Теперь Кольку некуда девать. У Николая Ивановича не осталось времени, чтобы отвезти его обратно к бабке. А мать Кольки, кажется, вообще не живет сейчас в Москве.

Я теперь все время буду плавать с тобой! заявил, он, узнав, что остается временно, до возвращения в Москву, со мной.

А тебе не будет скучно без отца? удивилась я.

Он уставился на меня своими немигающими глазищами и сказал:

Папа даже не играет со мной.

Он очень занят. Но всегда помнит о тебе.

А почему он на меня кричит?

Потому что ты не слушаешься... И вообще, ты думаешь, я бы с тобой возилась столько, если бы не отпуск?

Когда тебя не будет, он опять начнет кричать на меня. Я знаю. Он меня теперь не любит! упорствовал этот маленький вымогатель сочувствия. И две злые, обиженные слезы, которые он приберег в качестве самого веского аргумента, оторвались от его глаз...

Возня с мальчишкой, против ожидания, отнимала много времени. Я не заметила, как прошла неделя. Галя и Коготков уже заказали билеты на московский поезд. Тамара и Толя, окончательно успокоившиеся, уехали на своей машине к родным — за дочкой. Я тоже решила вылететь домой на сутки раньше, чтобы до работы устроить мальчишку у нас. Добираться в дальнюю станицу, с тремя пересадками, к его бабке, было слишком сложно.

Провожал меня и Кольку на аэродром Коготков.

Стояла южная жара, странная для таких коротких осенних дней.

Коготков нашел укромное местечко возле глянцевитых, декоративно поблескивающих сочной зеленью магнолий. Напротив нас, потрясая неискушенное воображение роскошью, красовалась отцветающая уже пальма, похожая на кисточку для бритья. Соцветие ее, заключенное в сухой жесткий стручок, было размером с весло.

Вытирая платком лоб, Коготков устало сел на чемодан. Задержался необычно мягким взглядом на Кольке.

Пойди купи себе еще мороженого. — Он протянул на ладони мелочь. — Только не убегай надолго!

Совсем близко взревел мотор, на какое-то время заглушив все остальные звуки.

Я женился бы на тебе сейчас, даже если бы у тебя был ребенок, — сказал Коготков.

Я молчала.

Маша!.. Тебе что-нибудь наговорила обо мне Галя?.. Я не допускаю мысли, чтобы ты так переменилась только потому, что встретила этого человека.

Мы уже давно не были откровенны. Однако сейчас я почувствовала себя с ним легко.

Обидно за Галину, конечно... — призналась я.

На моем месте никто бы не поступил иначе! Ты еще не знаешь жизни, Маша. Есть такой сорт женщин…

Кто же сделал Галину «таким сортом»?

Ты права. Но не в ней сейчас дело!.. — У него был очень утомленный вид. — Все, казалось, так хорошо! Разве я что-нибудь себе позволил?.. Ну, приревновал — глупо, понимаю! Так разве произошло что-то ужасное от этого?

Нет, ничего ужасного не произошло...

В самом деле, разве Коготков сделал мне что-нибудь плохое? Просто один человек заслонил собой другого.

— Вот видишь! Глаза у него повеселели, а мне показалось, что я обманываю его. — Конечно, ничего ужасного. Банальная история в моем прошлом. История, каких тысячи на свете... Потом человек, который жил кое-как, находит настоящее — то, что бывает только раз в жизни. Даже не у всех бывает, Маша!..

И это правда. Он говорил сейчас только правду. Но беда в том, что Коготков не тот человек, кого я могла встретить только раз в жизни.

Неужели ты полюбила его, Маша?.. — недоумевая, спросил он.

7

Колька-младший спит на раскладушке в бывшей детской. Когда вернется его отец — неизвестно. Он до сих пор не прислал ни одного письма. Только была телеграмма: «Задерживаюсь приездом», — без подписи и обратного адреса. Она прибыла в Москву вскоре после нас.

Странная манера у ваших знакомых... ничего не понятно! сказала Алевтина, соседка, распечатав «по ошибке» телеграмму, адресованную мне.

Мальчишку она еще не видела; мы прилетели ночью.

Мама с папой очень удивились: что это за мальчишка?.. Я хотела сказать: «Это сын моих знакомых», но как-то не получилось. Колька опередил меня:

Я поживу у вас временно. Он слыхал, что его отец говорил мне перед отъездом: «Пусть Колька побудет у вас временно». — Но вообще я бы хотел остаться насовсем. Я не люблю сидеть в пустой квартире.

Нашему дяде Ване Колькина откровенность очень понравилась: он, как все старые холостяки, обожает детей. Собственно, дядя Ваня — наш дед, только не родной, а двоюродный. Старик никогда не был женат; говорит, что не успел. Хотя успел он вообще немало: например, еще в русско-японскую войну он возил на тендере своего паровоза шрифт для подпольной типографии...

Ты не бойся, Машенька. Я могу гулять с малышом днем, пока тебя нет дома, — с готовностью предложил дядя Ваня. (Когда соседские девочки были еще маленькими, он тоже гулял с ними в сквере каждый день.)

Ее не бывает и вечером, — совершенно справедливо заметила мама.

Я понимала, что совершила великодушный поступок за чужой счет...

Зачем тебе впутываться в эту историю? — поразился папа. Но это был вопрос риторический.

Только не отдавайте никому ребенка, предупредила я.

Само собой, — сказал отец.

Никогда не думала, что моя дочь так опозорит меня! — Мама вздохнула. —И во имя чего?.. Даже его ребенок — и тот какой-то неприятный.

Что же делать с этим неприятным ребенком? Что делать, чтобы он стал приятным?..

Я решила втянуть в свою педагогическую авантюру Масика. Пока никого не было дома, я сказала брату:

Послушай, представитель молодого поколения, прояви душевную чуткость. Возьми мягкий карандаш и напиши красивыми печатными буквами...

С полчаса мы придумывали всякий детский бред. От усердия Масик вложил в письмо даже фотографию белого медведя: очень уж велик был соблазн прислать Кольке любительский снимок (сделанный в зоопарке). Неважно, что белых медведей не бывает в тех широтах, где сейчас находится Колькин отец. Важно, чтобы «неприятный» ребенок увидел воочию: его любят.

Колька еще не умел разбираться в почтовых штемпелях. Он поверил всему, что было в нашем письме. И целый вечер придумывал ответ отцу — только письмо это было в картинках.

В редакции все кипело: работы навалилось, как никогда... Заведующие отделами рычали друг на друга из-за каждого сокращенного абзаца. Нас, пятерых спецкоров, делили и никак не могли разделить на равные части.

Но всякая работа кончается когда-нибудь. А завтрашняя газета — так уж заведено — делается сегодня. И как бы ни бурлила страстями редакция, как бы ни спешили сотрудники доставить в номер еще одну, самую последнюю новость, все равно наступала минута, когда наш ответственный секретарь, старый носатый Пекарь, мефистофельски кривя толстые губы, возвещал: номер подписан, газета не резиновая, остальное — завтра.

После этого в редакции оставались те, кому надо было читать полосы.

В комнате девчонок сидели Галя Черная и Гулякина.

На какие-то минуты забыв о работе, Гулякина осторожно повернула ручку радиоприемника, откуда уже звучали первые трели, рассыпаемые пальцами знаменитого пианиста.

Впишем ему с ходу «бурные овации москвичей»!

Сашка Сосновский сидел против нее в глубоком кресле и, закрыв глаза, раскачивался в такт музыке. Когда пальцы пианиста с ювелирной четкостью начинали отстукивать пассаж, превращая мелодию в блистательную головоломку, Сашка подскакивал:

Нет, наша пианистическая школа все-таки лучше! Вот вспомнишь Рихтера!..

Его задиристый тон вызывал ответное возмущение в Гале Черной, всегда желчной и всегда готовой излить свою желчь на то, что она называет прописными истинами:

Ты, Сосновский, ограниченная личность! Без авторитетов не можешь... Эталоны — опасная вещь в искусстве.

У нас иногда любят говорить, что ординарность в искусстве насаждается «сверху», разглагольствовал Сашка. А кто их насаждает, серых? Сами почкованием размножаются!.. Гениальные художники в среднем рождаются раз в сто, ну в пятьдесят лет. Значит, кто-то в интервале может занять их места?.. Думаешь, нового Рембрандта не заметят?

Сашка понимает, что сам он — далеко не Рембрандт. И свои собственные, очень нежные, прозрачные акварели не показывает почти никому.

Хорошо, когда человек влюблен во все настоящее. Только в жизни это настоящее найти порой еще труднее, чем в искусстве.

Я открыла дверь своим ключом. В квартире стояла полуночная тишина. Наши комнаты были заперты, а на полу возле вешалки валялись Колькина варежка и затоптанный ногами дяди Ванин шарф. Что-то случилось...

Заглянув в кухню, нет ли там записки, я почти столкнулась с незнакомой женщиной.

Не трудитесь искать!.. — сказала она довольно спокойно. — Ребенка я отправила домой с прислугой. Ваши родные прогуливаются, так как я заявила им, что никуда отсюда не пойду. Я вчера вернулась из Кисловодска и знаю все! Знакомиться нам, думаю, ни к чему.

Догадываюсь, кто вы.

Она положила на кухонную табуретку свое каракулевое манто, готовясь, видимо, к долгому объяснению. Достала из сумки папироску, прикурила от газовой горелки, вывернув двухцветные, крашенные снаружи и бледные внутри, губы. И после этого начала:

Так вот, дорогуша, его квартира и дача — все записано на мое имя!

Меня ваше имущество не интересует.

Представляться вы умеете! Все журналисты такие... А вы знаете, что он болен и протянет максимум лет пять? Если наука до того времени не откроет что-нибудь...

— Я не знаю, сколько проживу я.

Да, с вашей профессией нетрудно шею сломать. — Она хохотнула знакомым, хрипловатым смешком, почти как наша соседка Алевтина.

Не исключено, что вы умрете через сутки при уличной катастрофе. Такой спор нелеп, — сказала я.

Шутки в сторону! — Непрошеная гостья решительно опустилась на стол; платье ее — из гофрированного лилового силона — лопнуло на боку. — Я взвесила все... В наш век не обливают друг дружку серной кислотой. Можете не бояться этого! Но я предупреждаю: жизни у вас с ним не будет. И о мальчишке вы тоже зря заботились! Думали этим Николая привязать?! Просчитались: он сам теперь своего сына ненавидит!..

Вы постарались отравить даже его чувство к Кольке.

Ах, и это вам известно? Значит, дело у вас зашло далеко.

Своего мужа кинула, а чужим головы морочит! — взвизгнула, появившись из ванной, Алевтина; она подслушивала, стоя там.

Гостья остановила ее величественным жестом:

Дайте нам объясниться... Так я вам скажу прямо, — опять обернулась она ко мне, — я и сама не знаю, его ли это ребенок. Но какое это имеет значение? Все равно будет на законном основании платить, как миленький. По исполнительному листу. Если, конечно, я захочу дать ему развод. А я не захочу. Принципиально!

Что, съели? торжествовала Алевтина.

Все законы использую! самоуверенно, в рокочущем нижнем регистре продолжала жена Николая Ивановича. — Кругом во все инстанции напишу. На пять лет разбираться хватит!..

Наконец она ушла, предварительно напудрившись и взбив гребнем рыжие, с шикарным сиреневым отливом, волосы. Острые, твердые каблуки с вызовом попирали пол нашей коммунальной квартиры.

Жена есть жена, и закон есть закон.

Когда Николай Иванович появился в Москве, я рассказала ему об этом. Подумав, он решил:

Чем хуже, тем лучше. По крайней мере скорей все развяжется!.. Она уже устроила мне скандал по этому поводу.

Только не надо говорить на суде про мальчишку!.. Она это нарочно придумала.

Какая страшная ошибка, Маша, что не вы — моя жена.

Он хотел, наверное, сказать, что исправить эту ошибку уже поздно, — такой у него был безнадежный взгляд.

Мы еще мало знакомы, — будто не заметив ничего, ответила я.

Вы даже представить не можете, как я вас боялся... Как своего первого старшины!.. — Во взгляде у него засквозила улыбка. — Вот почему я считаю, что старшина — самое подходящее звание для жены.

Но старшина должен быть настоящим... А настоящее нелегко найти. Как его проверишь?

Вы хотите сказать, что любовь не выдерживает анализа? Выдерживает, если настоящая. Это как хорошие стихи: их все умеют разбирать, только написать так не могут!.. Даже морскую воду, Маша, невозможно подделать, хотя все двадцать два ее составных элемента будут соответствовать формуле. Правда, для моря это вопрос времени, всего несколько тысячелетий или даже миллионов лет. У нас запас времени меньше.

Мы рассмеялись, но если вдуматься, это не так уж смешно.

Да, я чуть не забыла: Колька просил послать вам это письмо... когда жил здесь.

Николай Иванович взял ребячий рисунок, и что-то очень теплое мелькнуло в его напряженном взгляде.

Я даже не знал, что он так любит меня!.. Нет, отдавать мальчишку в те руки — нельзя. Она калечит его характер...

8

На работе все шло своим чередом.

Увидев меня, Галя Черная на секунду оторвалась от какой-то статьи, вдоль и поперек разрисованной чернильными стрелками, и скомандовала:

Возьми-ка прочитай скорей письмо и сделай «По следам».

Бедный ответственный товарищ Уразов! гулким басом отозвался из угла, загороженного массивным шкафом, Сашка Сосновский, который по обыкновению сидел в комнате девчонок. — Ты погубила его, Маша. Вместе с его лучшим другом директором театра Пухляковым.

Только теперь я сообразила, о ком шла речь.

Я должна написать «По следам наших выступлений»?

Ну конечно! Ты ведь помнишь все фамилии и формулировки? — осведомилась Галя Гулякина с беспокойством. — А то нам — рыться в подшивке...

Еще бы не помнить!..

Стоя у Галиного стола, я торопливо набросала маленькую заметку о том, что по решению бюро горкома (оттуда как раз и пришло сегодня письмо) Уразов получил партийное взыскание, а Пухляков отдан под суд. Читатели редко обращают внимание на такие информации, кроме тех, кого это касается лично. Но сообщение в сорок строк газетного петита стоит порой для журналиста дороже, чем новая большая статья.

Кажется, готово... — сказала я, пряча авторучку.

Гулякина, довольная, что материал поспеет в номер, размашисто перекрестилась. Тяжелый серебряный паук, висевший у нее на цепочке поверх свитера, заметался из стороны в сторону и чуть не попал Сашке в глаза.

При виде твоего символического паука дальновидные мужчины должны разбегаться во все стороны!.. — Он шарахнулся в другой угол с хорошо сыгранным испугом.

Не бойся, я невезучая, — просто ответила она. — Меня никто не любил.

Вошел Коготков.

Привет!.. Девочки, учтите: я дежурный по номеру. Как дела?

Отлично! отчеканила Галя Гулякина, снимая футляр с пишущей машинки. — Что нам, молодым да неженатым?..

«Удивительно, — подумала я, все считают ее пустой, легкомысленной, ругают за это. А она из кожи лезет, чтобы ее считали именно такой».

Коготков, нахмурясь, смотрел куда-то мимо Гулякиной. Потом подошел к запотевшему окну и зачем-то протер его ладонью. Наконец проронил, ни к кому не обращаясь:

Уважаю стойких поклонников. Торчать целый час у фонарного столба, в слякоть — это подвиг!

Я тоже посмотрела в окно. Это был Николай Иванович.

«Побегу к ответственному секретарю и отпрошусь!» — решила я. Но Коготков, прочитав мою заметку, сказал:

Обожди, Маша. Мне надо решить с тобой вопрос о командировке. За последние месяцы у тебя было несколько заметных материалов в нашей газете. Это неплохо. Но почти все они — критические. Тебе сейчас необходимо выступить с ярким очерком положительного, жизнеутверждающего звучания!.. Иначе могут подумать — предвзятость...

Если следовать твоему статистическому методу, — ответил за меня Сашка, — то врач скорой помощи, выезжающий по вызову на несчастные случаи, тоже смотрит на жизнь предвзято!

Коготков засмеялся. Потом сказал — уже серьезно:

Я предложу тебе, Маша, замечательный материал — сама спасибо скажешь! Интересное дело, интересные люди. Директор совхоза еще совсем молодой, а показатели у него самые высокие в области.

В тоне Коготкова — обычно ироническом — прозвучала новая, радостная нотка. Он, кажется, по-настоящему увлекся работой.

Так поедешь? почти заискивающе спросил он.

Почему бы и нет? Вот закончу дела...

И ни у кого уже не отпрашиваясь, я побежала вниз — в гардероб.

Что случилось? — спросила я у Николая Ивановича, выскочив на улицу.

Ничего, — улыбаясь, сказал он и щелчком стряхнул мокрый снег со своей ушанки. — Просто сегодня ездил сюда, недалеко, по делам. Освободился раньше обычного.

Почти каждый вечер мы бродим — до одурения — по улицам. Хорошо, свежо, — воздух в Москве только в мороз по-настоящему чист. Однако не будешь ведь зимовать на улице. Короче говоря, нам некуда деться. А домой идти нельзя — дома меня демонстративно, упорно, преднамеренно не понимают. Мама заявила, что не желает видеть «этого женатого человека».

Иногда мы заходим к Тамаре и Толе — погреться у чужого семейного очага. Но кажется, Тамаре это уже надоело...

У меня — день рождения! Махнем к физикам? — предложил Николай Иванович. — Теперь я, можно сказать, живу у них. Ребята хотят перетянуть меня туда совсем... Колька держит! Да и их стеснять все же неловко.

Ехать в научный городок надо электричкой, потом — автобусом. Был уже шестой час, и я знала, что домой смогу вернуться не раньше одиннадцати. А у меня была спешная работа, значит, придется сидеть ночь.

Но когда понимаешь, что ценить надо каждое мгновенье, человеческие отношения приобретают особую емкость; поэтому, наверное, во время войны было столько хороших стихов о любви...

Разговаривая, мы незаметно добрались до вокзала. Пока мы стояли на перроне, ожидая свою электричку, поезд дальнего следования — на соседнем пути — нервно дернулся. Все засуетились, начали судорожно обниматься, прощаясь. Какой-то пьяный, весь в рыжей щетине, заорал рыдающим голосом:

И тете Даше прривет перредай!.. Скучать буду, рродная!..

Если бы все, кто сейчас лобызаются на перроне, были вынуждены не расставаться никогда — многие с ума бы сошли, наверно, — с раздражением сказал Николай Иванович. — Ненавижу узаконенное притворство... и ошибки, выдаваемые за традиции!..

К физикам мы явились часов в восемь. Открыл нам черноволосый, похожий на пуделя парень — Арсен.

С криком «Здоров, здоров!» — будто мы вчера только расстались — он втащил меня в квартиру. Уронив с плеча мохнатое полотенце, болтающееся поверх пижамы, схватил мои боты и побежал в ванну мыть их.

Вы не обижаетесь, Маша, на такую фамильярность? — спросил Николай Иванович. — Здесь все говорят друг другу, «ты».

И по глазам его я поняла: ему очень хочется, чтобы мы отказались от вежливого чужого «вы».

Тем временем в прихожей появился еще один физик, Черепахин. На ходу поправив галстук (одет он был так, будто сейчас вернулся с дипломатического приема), Черепахин торопливо провел — для порядка — рукой по своим идеально причесанным, черным с легкой проседью волосам.

Извините, у нас маленький беспорядок. Это все Арсен!.. — Я не могла понять, к чему относились последние слова: все так же ослепительно улыбаясь, Черепахин указал на нарядный, покрытый крахмальной скатертью стол, соревнующийся в белоснежном великолепии с его безукоризненной нейлоновой сорочкой. — Интуиция подсказала нам, что будет гостья!

Арсен! Ты когда-нибудь кончишь там барахтаться? — спросил Николай Иванович.

В ванной уж не слышно было звука падающей воды. Николай Иванович на цыпочках прошел в другую комнату и вернулся с Арсеном, держа его одной рукой за шиворот, а другой, в качестве вещественного доказательства, демонстрируя голубую тетрадь: страницы в том месте, где она сейчас была раскрыта, пестрели формулами. .

Я только на минутку! оправдывался беглец. На одну секундочку, чтоб не забыть. Вы же видите, я все кончил!

Сколько раз я тебе говорил, оставь ты эту скверную привычку — корпеть по вечерам!.. — чуть-чуть сердясь, произнес Черепахин. — Отдыхать надо.

Можно посмотреть? спросила я.

Арсен стал малиновым.

Вы не уловите мой стиль, — очень стесняясь, сказал он. — Мелкая, предварительная работа. Так, гимнастика...

Это не про физику, а про лирику, — прочитав название работы, сказала я. В физике я не понимала ровно ничего, но в самом сочетании слов таился неожиданный подтекст.

То есть? удивленно глядя на меня, переспросил Черепахин, и маленький петушиный хохолок вдруг выглянул из-за его тщательно зачесанных прядей.

«Нестабильности ускоряющего напряжения» — понятие вполне поэтическое, если перенести его в область человеческих отношений.

Термин есть термин, — заметил Черепахин.

Николай Иванович с улыбкой наблюдал за нами, потом опять взял тетрадку и, достав из кармана авторучку, вписал что-то в расчеты. А Арсен совершенно серьезно посмотрел на меня, — он все воспринимал всерьез.

Да... — согласился он. — Человеческие отношения так сложны и многообразны, что их не предусмотрит наперед никакое электронное устройство!

В наш век техника всесильна. — Черепахин зачем-то опять поправил галстук. А эмоции, при всей своей заразительности, штука зыбкая.

Но мозг сложней любого устройства! горячо отвечал Арсен. А техника стремится, в конечном счете, к примитиву, к стандарту.

Ну, знаете!.. — Черепахин совсем забыл о своих обязанностях хозяина.

Самое трудное в науке — это простота, заступился Николай Иванович за Арсена. Чтобы сложное стало доступным, доступное — простым.

Все-таки это термин, — уже после того, как мы сели за стол, настойчиво повторил Черепахин. — Я имею в виду нестабильности ускоряющего напряжения.

Когда это только термин... подчеркнул Николай Иванович. Ты, Черепахин, просто неспособен быть лириком.

Напротив! Я лирик и физик одновременно, я слежу за всеми литературными новинками, я чаще всех сотрудников нашего института езжу в театр, я живописью интересуюсь!.. Вы можете меня в цирке показывать, обратился он уже ко мне одной. — Я действительно лирик и физик одновременно!

Он был искренне убежден в этом. Над его диваном в самом деле висели репродукции с новых картин.

Ой! — всплеснул руками Арсен. Я забыл поставить в холодильник мороженое! Все пропало... И убежал из-за стола.

Николай Иванович продолжал что-то писать и чертить в тетрадке. Черепахин спросил с любопытством:

Что ты нашел у него?.. Покажи!

Сейчас...

Николай Иванович поставил последний значок в формуле.

Таких выводов походя не дарят! Черепахин, оглянувшись на дверь, отчеркнул острым длинным ногтем целый абзац. — Ты не подумай, ради бога, что я сам имею притязания, хотя мы с тобой и задумывали все вместе. Я имею в виду воспитательную сторону.

Теперь Николай Иванович нахмурился:

А я учу его масштабности... Если говорить начистоту, это не открытие даже, это само на поверхности лежало. Кто-нибудь из наших, если не Арсен, сделал бы это завтра. Это логика общего поиска!..

Ты, Николай, не при коммунизме живешь. Наш Криничный за счет такого «общего» поиска вышел в члены-корреспонденты! Ты сам отлично помнишь, как мы для него целые разделы писали... А теперь наше время! Теперь пусть молодые поработают на нас, раз мы им что-то даем от своего опыта, от своих собственных знаний!

У нас с тобой знания не собственные, — резко отодвинув стоявшее на дороге кресло, ответил Николай Иванович. — Мы не лавочники.

Я не обязан работать вместо него, пока он мотается по теннисному корту. Простите, Маша... — Черепахин потянул галстук, расстегнул пуговку тесного ворота. Две красные полоски ярко отпечатались на его смуглой матовой коже. — Ты подаришь идею кому-то, а завтра окажется, что автор — директор НИИ, уважаемый товарищ Криничный персонально.

Николай Иванович, не отвечая, положил тетрадь под подушку Арсена — у них все здесь напоминало студенческое общежитие, хотя это была обыкновенная квартира.

Дверь из кухни отворилась, вернулся Арсен.

Мороженое спасено! — сообщил он.

Николай Иванович, поочередно подбрасывая одной рукой два апельсина, возвестил торжественна:

Господа! Я собрал вас, чтобы сообщить пренеприятное известие: сегодня мне стукнуло тридцать пять лет. Не спешите чокаться по этому поводу. В великой мудрости — много печали. Это знали еще древние.

Да, перенасыщенность информацией — штука утомительная. А наше, послевоенное поколение испытывает это на себе с особой силой. — В настороженном взгляде Черепахина мелькнула тревога.

Ты относишь себя к послевоенному поколению?.. — поразился Николай Иванович.

Черепахин развел руками:

Опоздал родиться. Мне было всего шестнадцать лет, когда началась война.

Те, кто погиб в этом возрасте, рассуждали иначе! — выпалил Арсен.

Николай Иванович посмотрел на него с любопытством.

Ты чего?..

Виноват-с, не помер! — Черепахин притворно вздохнул; но вдруг воскликнул с искренней горечью: — Почему мы так мало дорожим живыми?!

В этом, Серега, ты прав... И я считаю, — обратился Николай Иванович к Арсену, — что не совершил подвига, когда четырнадцатилетним мальчишкой удрал с воинской частью на фронт. Мать поколотила бы меня тогда если б поймала!

...Потом мы с Николаем Ивановичем вышли в кухню. Там была настежь открыта дверь на балкон, из синей тьмы тянуло настоящим зимним холодом. Я почувствовала: сейчас произойдет какой-то важный разговор. Но, как всегда, нам что-нибудь мешало. В кухню влетел перепуганный Арсен.

Николай Иванович! Звонила старуха: директор решил отказаться от инфракрасного хозяйства... Завтра совещание в верхах!

Из-за спины Арсена выглядывал Черепахин.

Дело пахнет тем, что мы слетим с эксперимента!

Ну, дудки!.. — Такого лица у Николая Ивановича я еще не видела: губы плотно сжались, а шрам исчез, растворясь в недоброй белизне.

Только на какую-то секунду он остановился, будто запнувшись:

Извини, Маша. Я сейчас!..

Гулко хлопнула парадная дверь. Простучали торопливые шаги.

Маша, ты не огорчайся, — уговаривал Арсен. Николай придет максимум через полчаса.

Черепахин начал читать мне «Незнакомку» Блока... что-то из Гумилева, Ахматовой. Он словно кокетничал своими пристрастиями, иронически улыбаясь самому себе.

Этот физик знает страшно много! тоном экскурсовода сообщил мне Арсен. — У него электронная память: целый комплекс запоминающих и взаимодействующих устройств, способных в процессе работы усложнять, совершенствовать полученную однажды задачу.

Мы все еще стояли в кухне.

А вы видите, сколько у нас немытой посуды? со злорадным смешком спросил Черепахин. Глаза у него светились весело и ехидно, как у нашкодившего отличника, который уверен, что правосудие будет на его стороне.

Тарелок действительно накопилось множество.

Что это за склад? — осведомилась я.

Это мы так испытываем характеры...

Сергей Сергеевич! — Возмущенный Арсен залился краской. — Ведь так нельзя!..

А что должны в таких случаях делать гости? — уточнила я. — Мыть?..

Это зависит от индивидуальности... Лично я одалживаю чистую посуду у соседей. Но главное действующее лицо тут — Арсен. — Черепахин улыбался все так же открыто, красиво и корректно. — Ведь я развиваю в Арсене любовь к чистоте для его же пользы. Но такова злая ирония судьбы, Маша... Обижают здесь чаще всего меня. Оба!..

За что же вас обижают?

За объективность! объяснил Черепахин.

Арсен безнадежно махнул рукой.

Физики привыкли иметь дело с объективными истинами, — сказал Черепахин. — Язык их формул — международный язык...

Замок в прихожей щелкнул. В двери на цыпочках появился широко улыбающийся Николай. Не видя его, Черепахин продолжал:

Взаимная информация ученых необходима для развития науки.

И я не против информации! Николай вдруг возник перед Черепахиным.

Николай Иванович, отстояли?! Арсен весь напрягся в ожидании.

Черепахин, обладавший большей выдержкой, протирал замшей стекла своих очков.

Не дразнись, Николай! По физиономии твоей видно — все хорошо! Изложи в деталях...

Все в порядке. А детали не имеют значения. Николай Иванович с ходу вступил в спор: И я не против языка формул! Формула — костяк, скелет нашей работы. Но живой ее делает сердце ученого. А сердца бывают разные!..

Так же, как умы, спокойно заметил Черепахин.

Глядя на черепахинскую, покоряющую и в то же время скромную улыбку, на идеально ровный, как у манекена, пробор, я вспомнила Коготкова и подумала: до чего же много похожих друг на друга людей...

Вернувшись в столовую, мы слушали музыку. Этой музыки у них страшно много — всякой, но электронной и джазовой больше всего. Нашлась даже «предметная» музыка — звуковая поэма, не выражающая ничего, — вроде модернистской композиции над изголовьем Черепахина: ярко-зеленый, отблескивающий изумрудом ромб в соседстве с селедочным хвостом.

Вдруг Черепахин, переглянувшись с Арсеном, достал какую-то пластинку, и в комнату, как что-то до боли родное, вошла человеческая печаль. Это был Пуччини, ария Каварадосси.

Мы сидели молча. Пора было уходить. Часы, которые Арсен соединил с чайником, автоматически включающимся по утрам в кухне, показывали одиннадцать.

Черепахин встал и, подойдя к Николаю Ивановичу, положил руку ему на плечо.

Переезжайте сюда. Все можно как-то устроить, организовать... Не будьте детьми.

Он смотрел почти со страхом — но не на Николая, а куда-то за окно, вдаль, и я с мгновенной, острой болью поняла то, что он подумал, но не захотел сказать.

В конце концов, ребенку тут жить необязательно. Мои дети, хотя у меня нормальная прочная семья, живут отдельно в городе. Сам я работаю тут — это другое дело! Езжу к семье по субботам...

— Маша, вдруг каким-то просящим испуганным голосом произнес Арсен, — если ты будешь жить здесь, он тебя, может быть, послушает... Ему и носу нельзя показывать там, где он сейчас работает! Он однажды допустил страшную неосторожность... Нельзя ему рисковать!..

— Ерунда! сказал Николай. — Я всегда остерегался слишком бережливых по отношению к себе людей. Ты еще молодой и не знаешь: во время войны отчаянные выживали там, где сложили голову самые осторожные. В этом есть своя закономерность.

В выгоревших ресницах Николая, во всем его лице, тронутом южным загаром, было столько солнца, что я поверила: он живучий...

А потом, мы с Николаем снова ходили по вечерам в кино. И стояли, отогреваясь с мороза, у нас в парадном — подле батареи.

Эта облюбованная бесприютными парочками батарея между первым и вторым этажом когда-то вызывала мое глубочайшее презрение. Презирала я, конечно, не центральное отопление, а глупую манеру девчонок и мальчишек целоваться в освещенном парадном. У нас во дворе уже знали: если Маринка из третьей квартиры и Жора-таксист из двадцать четвертой стоят подле батареи, — скоро свадьба.

Теперь мы стояли возле батареи, и я всякий раз была готова провалиться, когда наверху хлопала чья-то дверь.

На батарее сушились мои варежки (мы играли на улице в снежки). И те, предыдущие хозяева батареи, тоже имели привычку сушить так свои варежки. Раньше мне казалось, это — вызов общественному мнению: вот, мол, как живут влюбленные — хуже кочевников.

Завтра я улечу. Дней на пять... — сказал неожиданно Николай. — Вообще это очень интересная для меня поездка, но теперь...

Ладно. — Я сделала вид, что новость меня нисколько не огорчила. — Можешь не объяснять. Мне ведь тоже придется еще не раз уезжать из Москвы. Поэтому давай ценить отъезд и приезд.

Будем ценить... Попрощаемся только, как полагается!

9

Николай уехал, и выходной день от этого был непривычно пуст. Делать ничего не хотелось.

С самого раннего утра в доме поднялась суета: Масика собирали на воскресник. Он ворчал, зашнуровывая старые башмаки, специально для этого случая вытащенные из кладовки.

И кто это придумал?.. Анекдот! Студенты убирают строительный мусор... Хоть бы уж позвали тех, кто сам в этом доме будет жить. А мне зачем?.. И между прочим, горло у меня вчера болело.

Все-таки лучше пойти, — волнуясь, решила мама. — Ведь ты комсомолец. Неприятности будут. Вот если бы ты заблаговременно побеспокоился о справке!..

Дядя Ваня, дирижируя над столом руками, стал вспоминать о своем первом воскреснике («Это был замечательный почин!»). Масик опять заворчал:

Сравнили!.. — Продолжая недовольно что-то бормотать себе под нос, он стал возле зеркала и надел новый, с бронзовой искрой, галстук.

Что это за смешение стилей? удивился папа.

Да ничего особенного!.. — Масик нехотя поворачивал шею, рассматривая свое отражение. — Просто ребята обещали принести туда проигрыватель. Будет нечто вроде репетиции перед новосельем. Там, между прочим, одну секцию специально для женатиков отвели.

Раздался звонок.

Ну вот! Это уже за мной. А еще ничего не готово.

Покраснев, он бросился в прихожую и через некоторое время вернулся с письмом в руках. Письмо было мне.

Я с недоумением рассматривала незнакомый корявый почерк; конверт без обратного адреса... Но распечатав письмо, я по самым первым словам, по чудовищной, невообразимой орфографии и клокочущему темпераменту узнала старого Алима.

«Здравствуй, дочка, — писал он, — разумеется, без точек и запятых; только кое-где жирно чернели восклицательные знаки. — Пребывая на базаре в нашем городе в мои руки попал смятый клочок газеты в которую был завернут овечий сыр прочитал на нем твоя фамилия и кусочек статьи вспомнил тебя и решил написать лично! Живу я неплохо только из-за свой честность совсем испортил себе нервы дочка. Но с подлецами еще можно бороться а вот как бороться с людьми равнодушными! Если помнишь в нашем городе есть три клуба и самый худший клуб у нас металлистов неизвестно почему хоть министерство и профсоюз у нас самые богатые вот что я тебе скажу хотя я извиняюсь темный человек! И вот духовой оркестр где я играю не имеет места для репетиций а это очень замечательный оркестр почти все бывшие полковые музыканты! Пожалуйста помоги научи что делать чтобы нам дали отдельное помещение. Жена тебе кланяется а меня ругает говорит старый дурень нечего из-за дудки врагов наживать! Но я уже в горсовете был и еще пойду я не за себя за людей стараюсь...»

Адрес я сама оставила Алиму когда-то и уже забыла об этом. А вот Алим не забыл — вспомнил, что я живу на свете.

Дядя Ваня внимательно прочитал письмо, потом передал его папе.

Смешно, что он не написал в редакцию, — сказала я и в то же время была ужасно горда, что бывший уголовник написал мне лично. Письмо я непременно передам Крапивину, он кого-нибудь пошлет.

Да, конечно, надо помочь... — И дядя Ваня, посмотрев поверх сдвинутых очков на Масика, изрек: Каждый человек в течение своей жизни должен посадить хотя бы одно дерево и убить хотя бы одну змею.

Дядя Ваня действительно член комиссии озеленения нашего двора. Что же касается змей, то он убивает их в сердцах человеческих.

Ой, я опаздываю, мама!.. На плече брата уже висела хлорвиниловая сумка с пластинками для проигрывателя. И дай мне с собой побольше пирожков! Чтоб ребятам хватило...

Ну, все теперь. Иди же! сказала мама. Чего тебе еще?..

Масик посмотрел на часы. Наконец раздался звонок, которого он так ждал.         

Ты один?.. — разочарованно спросил брат у зашедшего за ним Борьки; они были однокурсники и старые, еще школьные товарищи.

Раньше я почти не замечала этого Борьку, хотя приходил он к брату часто, пил-ел у нас... Очень уж был он молчаливый. Да и рос как-то медленно. А теперь вдруг вымахал, раздался в плечах, из ничего стал человеком. Та же старенькая ушанка, что носил он пять-шесть лет назад, те же ребячьи пухлые, чуть насмешливо кривящиеся губы. Только весь он уже не тот.

Что ты, женщин не знаешь? важно отвечал Борис. — Иришка еще наряжается.

Ты, Борька, серость орловская! — вспылил вдруг Масик. — Не мог точно договориться?..

А что? не понимая, переспросил Борис и, самодовольно улыбаясь, добавил теплым спокойным баском: — Я и вправду в Орле был — один день!.. Вчера вечером оттуда приехал.

Зачем ты ездил туда? удивилась я, зная, что Борька работает теперь вечерами на строительстве: живется им с матерью нелегко.

Так… родился я там... И отец там погиб. Мать просила могилу посмотреть.

Нашел?.. — спросила дрогнувшим голосом наша мама.

Издалека видна... братская.

И ты отца, наверное, не помнишь?.. — Вид у моего брата был сейчас виноватый.

Не-а... У нас даже карточки его нет, — немного погодя ответил Борька. — Все, когда отступали, сгорело. Мать говорит, я на него, на отца, похож.

Тебе бы не надо идти сегодня на воскресник, — сказала наша мама; она привыкла жалеть Борьку, потому что он сирота. — Все же знают в институте, что ты работаешь!

Разве у меня руки отвалятся? удивился он. Мы ничего особенного и делать-то не будем, только щебень потаскаем. Я еще успею вечером на каток сходить.

Счастливый человек! — перешел на свой обычный тон Масик. — Что хочешь делаешь. А мне так житья не дают, берегут от простуды!

Давайте, мальчики, скорее!.. — поторопила их я.

А были мальчики-то? с подковыркой спросил брат.

И мальчики были — и мальчикам было! ответил Борька. — Пора уж взрослыми стать!

А по какому принципу ты определяешь... эту мою взрослость? с любопытством спросил Масик.

Слыхал про формулу Льва Толстого?.. Абсолютная ценность человека выражается дробью, где числителем служит все, сказанное о нас другими, а знаменателем то, что мы сами воображаем о себе.

Значит, ты утверждаешь, что человек всего-навсего дробь? — обиделся брат.

Настоящая личность — всегда целое. — Борька ободряюще стукнул брата по плечу. — Так-то, друг современник.

Я подумала в эту минуту, что интересно было бы взглянуть, как рядом с Борькой будет работать мой брат. В семье нас оберегали от грубого, простого физического труда. Но навязываться было неудобно, это могло обидеть Масика. Слишком ревниво относился он к моему старшинству.

Проводив брата, я отправилась в Библиотеку Ленина.

...А в сумерки, возвращаясь домой, я встретила Масика во дворе. Шапка его была сдвинута набекрень, ворот расстегнут; лицо, покрытое бурой кирпичной пылью, улыбалось.

Мы спускали корзины со щебнем! Лебедкой. Сами механизм сообразили! — крикнул он издалека, помахав мне рукавицей.

Я махнула рукой ему в ответ и подумала: все-таки человек рождается хорошим. Сколько веселой ребячьей готовности в моем брате что-то тащить, подталкивать, помогать другим, взвалив на свое плечо тяжесть.

Ну, а как насчет танцев? поинтересовалась я.

Не получилось, — коротко ответил брат. Сумки с пластинками при нем не было.

Неужели пластинки разбил?

Мне просто неохота сегодня танцевать. — Масик незаметно для самого себя кусал губы. — К тому же я не хочу мешать Борьке. Оставил пластинки им с Иришкой и ушел.

Правильно! — подтвердила я, думая: лучше быть великодушным, чем покинутым.

В понедельник я встала поздно. Это был «отгул» за неиспользованные выходные дни. Но вдруг позвонила Галя Черная.

Мне что-то нездоровится!.. — едва слышным голосом прохрипела она. — Температура тридцать девять... А сегодня важное совещание по театру и кино. Ты только не сердись на меня. Я понимаю: не хватало тебе еще тащиться туда... Опять, наверное, ругаться будут. Хоть бы половина этого пороху была в их пьесах и фильмах!.. Дай что-нибудь спокойное, строк на сто. Ну — двести...

Хорошо, постараюсь, — успокоила я ее.

Мне хотелось выручить Галю; да и послушать, что там говорят, было интересно.

Когда я приехала, совещание уже началось. Все места были заняты, и я стала у приоткрытой двери. В холле толпились еще какие-то опоздавшие и те, кто вышли покурить. Докладчик, словно бухгалтер, сыпал цифрами.

Стоять в прокуренном холле было неуютно. Записывать выступления не имело смысла, да это было и невозможно: сюда долетали только отдельные фразы.

Я решила договориться с кем-нибудь из администрации о стенограмме и уходить, но возле самой двери, в зале, увидела Автократова. Его горящие возбуждением глаза (он как раз обернулся, перешептываясь с кем-то). Его упрямо торчащий русый ершик. И все же не верилось, что это Миша. Перевоплощение было разительно — словно из серого бесформенного кокона выпорхнул пестрый, с радужными крыльями мотылек... В ярко-голубом свете корреспондентских моргалок стало особенно заметно, как отлично сидит на нем костюм и элегантен галстук. И только нос — торчащий простецким лапотком — несколько нарушал общее впечатление изысканности.

В перерыве мы встретились. Автократов приближался ко мне в окружении нескольких «молодых». Отвечая кому-то, он бросил веско:

Нет, о его трюкачестве, да еще для молодежной газеты, я писать не буду. Кому это нужно?..

Значит, вы теперь критик? спросила я, когда он протянул мне руку.

Я вспомнила, что замечала несколько раз статьи, подписанные «М. Автократов» (некоторые даже шли с подзаголовком: «В порядке дискуссии»). Тогда я думала, что это однофамильцы, тем более что на театральных афишах замелькала та же фамилия. Сашка Сосновский, который успевал бывать всюду, сказал мне как раз вчера, что какой-то Автократов написал «занятную штуку».

Вы удивлены?.. — Прищуренные глаза украдкой осматривали холл. Мише, наверное, хотелось, чтобы все обращали внимание на него. — Приглашаю вас на премьеру!

Я была, в общем, рада за Автократова. Но в то же время он вызывал усмешку. «Настоящие артисты не похожи в жизни на артистов», — вспомнились мне слова старой актрисы. Автократов слишком старательно показывал себя.