Вход   Регистрация   Забыли пароль?
НЕИЗВЕСТНАЯ
ЖЕНСКАЯ
БИБЛИОТЕКА

рекомендуем читать:


рекомендуем читать:


рекомендуем читать:


рекомендуем читать:


Назад
День шестой...

© Тихая Галина 1988

Клавдия проснулась от страха. Страх надвигался от темных стен, струился с потолка, с грушевидных плафонов люстры. Воротник ночной рубашки был мокрый. Она с отвращением сорвала с себя белье и почувствовала, как побежали по телу холодные ознобинки от сквозняка. Механически, по привычке, сунула руки в рукава вельветового халата, брошенного на спинку стула. Ощутила тепло старой мягкой материи, хранившей запах ее тела, и двинулась навстречу тому, что уже несколько недель непреодолимо ее преследовало.     

Теперь уже ничто не могло ее остановить. Глаза привыкли к темноте и различали каждый предмет. Она открыла нижние дверцы буфета и взяла в руки топор. Обычно она ловко разделывала им кроличьи тушки и большие говяжьи кости, не умещавшиеся в кастрюле. Никогда он не казался ей таким тяжелым. Сжав обеими руками рукоять, она ногой распахнула дверь во вторую комнату. Вплотную подошла к тахте, зажмурила глаза и, размахнувшись, как делала это в старом доме, когда колола дрова, обрушила на тахту страшный удар.

Ю-ля! — темнота еще не наступившего утра подхватила ее нечеловеческий крик, разнесла по коридору, разбудила соседку Анну Никитичну Котельникову.

Когда Анна Никитична вошла в комнату и дрожащими руками включила свет, Клавдия лежала на полу словно неживая. Лезвие топора рассекло подушку на аккуратно застеленной тахте. Дыра в красном атласе зияла зловещей раной, обнажая перья.

Врач, прибывший на «скорой помощи», осмотрел больную, констатировал тяжелый нервный припадок и настоял на срочной госпитализации. Так Клавдия Ивановна Сивко оказалась в палате загородной больницы, тенистый двор которой тянул к осеннему небу совершенно пожелтевшую листву. Казалось, скрывшееся за пасмурными тучами солнце оставило свою позолоту листьям, кустам, покрыло шуршащей желтизной дворовые дорожки. 

День первый Клавдия безучастно протягивала исколотую руку медицинским сестрам, не чувствуя ни боли, ни прохладных мазков спирта по коже. Не различая вкуса еды, делала глоток и, не в состоянии проглотить, выплевывала. Хлеб не жевался, как будто зубы ее разучились жевать, а губы сводила лакированная сухость, не исчезавшая даже от прикосновения мокрого тампона.

К вечеру нянечка принесла в палату несколько багряных веточек молодого дубка и поставила в вазу. И тогда Клавдия заплакала горько, безнадежно, как плачут люди, которым больше нечего ждать, не на что надеяться.

Ну, погляди же, Клавушка, что я принес тебе! Хоть и не цветы, но все же хороши ко дню рождения!

Так сказал давным-давно майор Лунин, Кирилл Ильич, Кирюша, как она его называла про себя, тайно, влюбленно.

Это он, Кирилл Лунин, узнал, что сегодня ей исполнилось 18 лет, медсестре Клаве, которая на фронт попала прямо из медицинского училища.

Ветки дубка с гладкими коробочками желудей, которые он принес, оживляли медсанпункт и делали его праздничным.

Позже, когда желуди подсохли, уронили шляпки, Клавдия запрятала их в карман шинели, и так прошли они с ней всю войну...

Он был удивительным, ее Кирюша. Такой строгий, суровый среди солдат и офицеров. И совсем другим становился он, когда пел в часы отдыха, рассказывал о своей школе, о географии, которую преподавал в мирные дни, об учениках, которые вместе с ним мечтали о дальних морях и странах.

Ей хотелось стать для него умнее, заметнее... Она сказала, что любит его... Этот тихий, теплый вечер был для них словно и не военный вовсе.

Только шляпки желудей постукивали вокруг, как будто гномики топали маленькими башмачками в траве. Кирилл достал платок, стер помаду с ее губ и сказал, что губы у нее и так красивые, самые ласковые, самые дорогие.

Он поцеловал ее не в губы, а в ямочку на подбородке и сказал, что вместе они будут после войны, и тогда любовь будет для них только радостью, когда придет победа и ничто уже не сможет неожиданно осложнить им жизнь, как теперь, в дни войны. С грустью он говорил, что считает себя старым для нее, ведь ему уже 38!

Она смотрела на него, и ей было смешно, что он считает себя стариком. Такие синие молодые глаза, ладный, стройный, высокий, с сильной смуглой шеей.

Просыпаясь от холода на жесткой койке медпункта, она думала о том, какие светлые будут эти замечательные дни, когда они вместе будут жить в ее финском доме в Сокольниках.

И маме ее, конечно, понравится Кирилл — он не может не нравиться... Ему будет у них хорошо. Ведь у него не было родных. Вырос он в детском доме и до войны жил в общежитии...

Она улыбалась, вспоминая, как он шутил:

Зачем тебе, Клавушка, нужен такой закоренелый старый холостяк?

У них обязательно будут дети, много детей, а во дворе они посадят деревья.

Когда Клава родилась, отец посадил во дворе яблоню. Она выросла вместе с ней и давала плоды — маленькие душистые яблоки, называемые райскими. Мать варила из них вкусное варенье.

Эх, сейчас бы сюда, в эту лесную глушь банку такого варенья! Они бы попили с Кириллом чай с цукатными яблочками и ребят угостили бы... Только не хватило бы банки на всех ребят... Вот после войны пусть все приезжают к ним в Сокольники, мама сварит много варенья, и тогда его хватит на всех.

Эти мысли согревали Клаву... Думала ли она тогда, что недолго продлятся тихие дни, что скоро кончится затишье и полк перейдет в наступление. Уже близок жестокий бой, в котором будет тяжело ранен и отправлен в тыловой госпиталь майор Лунин, и она, потеряв счет, будет выносить с поля боя стонущих, окровавленных людей, а в следующем бою сама будет ранена. Осколком задело плечо и шею.

Ощупывая плотный рубец на шее, она подумала о том, что, когда кончится война и она снимет гимнастерку, ей нужно будет шить платья и придумывать фасон воротника, чтобы шрам не был заметен.

А как Кирилл посмотрит на этот шрам? Не покажется ли ему ее прежде гладкая бархатистая кожа изуродованной и страшной? В осколке зеркала, который всегда был с ней, она видела только часть багрового неровного рубца.

В середине апреля молодой застенчивый лейтенат-танкист привез ей письмо из госпиталя от Кирилла. Он писал, что поправляется, учится ходить с костылями, много думает о ней. Ради ее благополучия он готов отдать все предназначенные ему судьбой счастливые дни... Одно только он никогда не посмеет — быть ей в тягость...

Боже мой! Кирилл! Кирюша!

Она забросала вопросами застенчивого лейтенанта. Он говорил сбивчиво, нескладно. Было понятно одно — письмо Кирилл передал, выписываясь из госпиталя и уезжая... Куда? Танкист не знал... Раньше времени Клава настояла на выписке. Даже от легкого прикосновения болело плечо. Но оставаться здесь, одной, без Кирилла... Нет, она найдет его, она узнает о нем там, в тылу...

Это было за несколько дней до 9 Мая.

День всеобщего ожидания, день их любви, их день! А его нет. Майора Лунина Кирилла Ильича не видел никто из тех, к кому она обращалась.

Позже, когда она уже из Москвы написала в Смоленск, где он жил и работал, адресное бюро ответило ей: «Лунин Кирилл Ильич в списках проживающих в городе не числится...»

Они ездили в Смоленск вместе с мамой, заходили в школу, которая заново отстраивалась, побывали в общежитии, бродили по улицам, ей все казалось — на одной из них они обязательно встретятся!

В номере холодной привокзальной гостиницы она сидела окаменевшая, без надежды, без веры. Мать плакала, сокрушалась:

Ну, что ты, Клава, ведь тебе только 21, а ты, словно старуха, ссутулилась!..

А она действительно согнулась от усталости. В ненастье ныло плечо, болела шея...

Уезжая, они оставили в школе свой адрес. Может быть, объявится Лунин Кирилл, так вот пусть сразу сообщит о себе по этому адресу.

Прошел год, два. Никто не приехал, никто не написал Клаве Сивко. Остались от Кирилла Ильича в ящике ее детского письменного стола письмо, привезенное танкистом, и пять высохших желудей. Вместе с ними она положила и осколок фронтового зеркальца, прошедший с ней по дорогам войны. Где только не побывал этот осколок: и в окопах, и под бомбежкой в поле... Отраженное теперь в нем лицо казалось израненным. И малиновый кусочек помады в алюминиевом футлярчике без крышки она положила в ящик стола. Положила и много лет не прикасалась к этим вещам.

День второй Клавдия провела в ожидании. Из окна ее палаты была видна дворовая дорожка-аллея. Нянечка положила ей под голову вторую подушку, и, полулежа, Клавдия могла хорошо видеть эту аллею. Ее, пожалуй, не назовешь аллеей; тонкие молодые березки росли вдоль тропинки, соединяющей больничный двор с миром, оставшимся за забором.

Побеленный летом забор сиял под осенними лучами, а когда наступали сумерки, то он казался засыпанным снегом, и стоило прищурить глаза, как двор окутывало снежной дымкой.

В часы посещений тропинка оживала. Вдоль березок двигались люди со свертками, с сумками, цветами. Все они шли не к Клаве. Напрасно она вглядывалась в тонкие стволы берез, моля их привести к ней такую же тоненькую, как они, светлоголовую девушку. Березки виновато шелестели листьями, махали Клавдии пожелтевшими ладошками, а к вечеру поникли, совсем побледнели, как будто устали от Клавдиной мольбы.

Нянечка заставила ее выпить чай с лимоном. То ли лимон, то ли мысли Клавдии были горькими, но чай показался ей настоем полыни. Она отложила в сторону вторую подушку и теперь уже не видела потемневшую дорожку, а видела только забор, белеющий в темноте. Мысленно Клавдия раздвинула белую изгородь. Та поддалась, рассыпалась, и Клавдия оказалась в Сокольниках у трамвайной остановки, где бойкая продавщица зазывала прохожих к корзине с дымящимися пирожками.

После нелегкого дежурства с тревожной дремотой, с запахом йода и камфарного спирта, она с удовольствием вдыхала прохладу любимого парка, неторопливо прогуливаясь, откусывала кусочек горячего пирожка с сочной печенкой. Она любила постоять здесь, на трамвайной остановке, между домом и парком. Она любила этот парк, парк ее детства. Девочкой она проводила здесь зимние и летние каникулы.

Здесь научилась кататься на коньках, ходить на лыжах, плавать в зеленоватых водах пруда. И фильмы здесь смотрела, и разные эстрадные программы, и выставки посещала, и в кафе лакомилась с подружками хрустящими пончиками и мороженым. За всем этим ей не нужно было ехать в центр. Здесь был ее мир, он вмещал почти все, чем интересуется детство... Здесь она даже грибы собирала, и они с мамой сушили их на печке на металлической сетке... Потом на плоских засушенных шляпках маслят оставался мелкий сетчатый рисунок. Они называли свои грибы фирменными, сивковскими, и всю зиму соседи одалживали у них по горсточке для грибного супа.

В былые времена этот парк звал ее во все свои уголки, ласкал солнцем, румянил морозцем и всегда обещал ей что-то. Обещал ей свидание. Встречу.

Только этим обещанным не был Яша Глушков, с которым она за год до войны безмятежно сидела на открытой веранде маленького ресторана. Яша заказал пиво, темное, бархатное. Пили его маленькими глотками, потому что оно было со льда. Яша сиял всеми своими веснушками, и рыжие волосы его сияли. Он был соседом Клавы, и она искренне жалела его за то, что он так безнадежно в нее влюблен. Здесь она спокойно сказала, что не любит его.

Потом уже, в первый год войны, Яшина мать получила похоронку. Никогда не забыть Клаве, как горько плакала тетя Зина в коридоре их дома, обнимала Клаву и, причитая, говорила: «Ты могла быть его невестой!..»

Сердце ныло, когда она вспоминала его добрую улыбку, непослушные рыжие волосы, и ей не хотелось верить, что Яши больше никогда не будет. Потом уже, много лет спустя, когда парк зазеленел, засветился, стер с себя пыльный налет войны, Клаву пригласил сюда пообедать брат ее подруги — офицер-одессит:

Ты его, Клава, покорила своей строгостью! — говорила подруга. Офицер был в капитанской форме, много говорил о своем доме в Одессе, о своем хозяйстве, о том, что его матери так необходима помощница.

Клава смотрела на маленькие блестящие звездочки на его погонах, а видела одну большую запыленную от взрывов. Она смотрела в его веселые серые глаза, а видела другие — синие, грустные. Слышала другой голос, помнила губы, целующие ее ямочку на подбородке.

Под высоким тополем у дома она оттолкнула одессита, пытавшегося поцеловать ее, и бегом побежала к калитке. Больше она на свидание с ним не пошла.

Годы шли. Клава продолжала работать медсестрой. В медицинский институт она не поступила. Два раза не добирала баллов. Потом из-за болезни маме пришлось уйти с работы. Жили на одну Клавину зарплату, и думать об институте уже не было времени.

Она была хорошей медсестрой, ее часто приглашали на дом к больным. Ей клали в карман халата хрустящие бумажки, которые вначале смущали ее, а потом она привыкла. Такова жизнь! — говорила она себе.

Клава считала себя неуклюжей и непривлекательной, носила глухие, закрытые платья и не думала уже о личной жизни, и парк больше ничего ей не обещал, когда случалось пробегать по его тенистым аллеям.

У нее был долг — долг перед мамой, рано потерявшей мужа, рано состарившейся, больной, беспомощной. Клава доставала дорогие лекарства и сама делала маме уколы и вливания. Была счастлива и спокойна, когда маме становилось лучше и она могла встать.

К тому времени Клаве было 34 года. За те пятнадцать минут, что она стояла у трамвайной остановки между домом и парком, люди раскупили все пирожки с печенкой. Последние колечки пара растаяли в прохладном воздухе, и румяная продавщица белым облаком упорхнула в парк со своей корзинкой. И тут Клавдия увидела человека в коричневом кожаном пальто. Он стоял у газетного киоска и смотрел на нее.

Человек был без шапки, бледный, морозный воздух не зарумянил его щек. Он был незнаком ей, но взгляд... Она где-то видела этот взгляд — пристальный, строгий... Прихрамывая, человек направлялся к ней. Их разделяло еще шагов шесть, а она уже шептала, не сводя с него глаз: «Здравствуй, Кирюша!»

Они обнялись. Наступила тишина, какой давно уже Клава не знала. Люди шли бесшумно, без звука пронесся трамвай по сверкающим рельсам...

Тишину нарушил его голос.

Я должен был повидать тебя, Клавушка!

Кирюша! Кирилл! Кирилл Ильич! 16 лет прошло! Не пять, не десять...

Они пошли в парк. Мир Клавиного детства закружил их вдоль озябших прудов, цветных аттракционов с одинокими карусельными лошадками. Он привел их в уютный зал ресторана, где можно было согреться. Кирилл помог ей снять пальто и пошел к гардеробной, а она подошла к высокому старому зеркалу.

На нее смотрело скуластое оживленное лицо, грубоватое, но посвежевшее на морозе. Большие лучистые глаза искрились. Даже брови, обычно нахмуренные, разлетелись ласточками к вискам. Высокий воротник свитера закрывал шею, почти доходил до подбородка. Она причесала короткие темные волосы, отряхнула пылинки со свитера. Он с улыбкой смотрел на нее сзади. Глаза их встретились, и в один миг зеркало отразило их, взявшихся за руки и входящих в светлый зал.

Он ел мало и все время смотрел на нее. Голова кружилась. Громко заиграла музыка. Они и не заметили, что сели слишком близко к оркестру. Лицо его было по-прежнему бледным, даже еще бледнее, чем на улице. В темно-русом ежике волос поблескивали колючие сединки, их было много, как много было месяцев, дней, разлучивших их. Он тихо заговорил, с грустью, с болью окунувшись в нахлынувшие воспоминания.

Он уехал из госпиталя к своему другу на Север, твердо решив не навязывать себя без ноги, больного — юной, только начинающей жить Клаве. Оперирующий его в госпитале хирург что-то подозрительно долго ощупывал его живот, спрашивая: больно — не больно, жжет — не жжет... Ему казалось тогда, что давит и жжет везде — от головы до пят... вернее, до пятки... Теперь ему понадобится только одна туфля, один носок... до той поры, пока не сделает протез и не научится ходить на нем. Говорят, люди привыкают ко всему. Наверное, и он привыкнет...

У него и раньше болело что-то в желудке, в верхней части живота, иногда резанет — и пройдет... Он убедил себя, что это от холостяцкой сухомятки, от обедов из школьного буфета. Госпитальный хирург обследовал его, выписал рецепт и велел непременно показаться онкологу.

Закончилась война, жизнь продолжала менять планы, продолжала все осложнять. Ему казалось тогда он попал в безвыходную ситуацию, но тут проявила характер Тоня Иванова — сестра погибшего друга. Она была завучем школы, растила двух близнецов — Сашу и Лешу, ровесников войны. Мужа ее, летчика, сбили немцы буквально в первые фронтовые дни, и жгуче-черные волосы Тони в две недели стали белыми. Только глаза остались прежними — горячими, угольковыми.

Тоня поселила его у себя, устроила учителем в школе, повела к врачам, добилась, чтобы ему сделали протез. Она плакала, видя, как он мучается, учась ходить на тяжелой, в металлических облатках, затянутой ремнями, искусственной ноге. Вечерами она варила для него отвар из ромашки, обмакивала в него бинт, прикладывала к истертой до пузырей культе. Боль и отчаяние доводили до крайности. И однажды, сорвав бинты и отшвырнув в угол комнаты протез, он потянулся к портупее. Испуганные шумом, на пороге появились, взъерошенные Саша и Леша.

Папа! Зачем ты такой сердитый?

Он смотрел на них и не верил...

Четырехлетние русоволосые мальчишки, точная маленькая копия его друга! Он не знал, что они с первого дня называли его папой и всем соседям говорили: «Па-па, папа приехал с войны...»

До этого он ничего не замечал и был занят только собой, своими проблемами. Мальчишки вернули ему улыбку, способность думать о них, Тоне, людях, окружающих его. Он понял, что нужен им.

Он поднял протез и спрятал его в шкаф. Взял в руки костыли и занялся повседневными делами...

Так он остался в северном городке с сыновьями-близнецами и с Тоней.

Годы шли, он уже спокойно ходил с протезом, едва заметно прихрамывая. Боль в желудке как будто притупилась, а когда возобновлялась, он ходил в поликлинику. Врач заподозрил язву, но оперироваться не советовал, выписав лекарства.

Прошло 15 лет...

Рассказывая Клаве все это, Кирилл показал фотографию симпатичных молодых ребят и пожилой женщины, милой, с усталым лицом. Он не сказал Клаве, что получил направление в Москву на обследование и что хирург, только прикоснувшись к нему, воскликнул:

Где же вы были до сих пор?

Память четко хранила то, что было связано с молодостью, берегла блокнотный листок, переданный ему в Смоленске школьным сторожем. Фиолетовые строчки ожившим родничком привели его к трамвайной остановке.

Как давно он не пил шампанское с молодой женщиной! Как долго он не видел ее, свою любимую! Они пришли в дом после полуночи, мама проснулась, спросила из спальни удивленно:

Клава, с кем ты?

Кирюша приехал, мама! — сказала она, и мать больше ничего не спрашивала, как будто все стало понятно и ясно.

Ее комната как будто стала мала для мужчины... Его плечистая большая фигура едва помещалась в кресле, загораживала окно, закрывала большую часть стола.

В стекло стучали ветви яблони, той самой, чьим яблочным вареньем ей хотелось накормить своих фронтовых друзей. Как давно это было!

Он подошел к ней, и снова опустилась тишина, как несколько часов назад, на трамвайной остановке. Тишина окутала комнату, перестала ломиться в окно яблоня, перестали тикать часы.

Она не выключила ночник и не отвела глаза, а смотрела, как он осторожно, застенчиво отстегнул протез, повернувшись к ней боком, как, подпрыгнув на одной ноге, неуклюже рухнул на тахту и, задержав дыхание, натянул на себя одеяло. Тогда она бросилась к нему, срывая с себя платье, чулки, туфли. Он целовал ее то жадно, то робко, словно извиняясь за тот вечер в лесу, когда он стер помаду с ее губ и проводил до палатки медпункта, не войдя вслед за нею...

Сумерки изменили его лицо, сделали моложе.

Он нащупал рукой шрам, спускающийся к ее плечу, а ей хотелось схватить комбинацию и закрыть шею белым шелком. Она прикрыла рубец ладонью, и тогда он осторожно отвел ее руку и прижался губами к израненной коже. Обхватив его за шею, как будто удерживая подле себя и не желая никому отдавать, она уже сама прижалась к его губам, задыхаясь от счастья.

Всю неделю, что он пробыл у нее, он ни словом не обмолвился о том, что в далеком северном городке ждут и беспокоятся о нем родные ему люди. Не сказал, что Тоня хотела бросить все и поехать с ним в Москву. Не сказал, что с каждым днем боль и слабость в нем нарастают...

Она сама поняла все. Поняла и сама все решила. Если б она сказала — останься, он бы остался.

Клава проводила его на вокзал, отдала ему в вагоне подарки — тенниски для ребят и шерстяной платок для Тони.

И хотя между ними продолжали оставаться эти 20 лет, она сейчас была старше и мудрее, чем он тогда, в лесу, давным-давно.

Тревожно прогудел гудок. Последний раз взглянули на нее синие глаза, по-детски беспомощные в эту минуту. И только когда скрылся последний вагон, она пошла к автобусу.

В парке на самой дальней скамейке в морозной тишине она наревелась вдоволь, зачерпнула с пенька первый снег и легким движением протерла опухшие глаза.

Мать не удивилась, когда она сказала, что Кирилл уехал от них, она ни о чем не спрашивала, как будто вообще разучилась говорить. Она теперь вставала с трудом, а бывали дни, когда вообще не могла подняться, и тогда Клава просила соседку присмотреть за мамой в ее отсутствие. Возвращаясь из больницы, приходилось готовить обед, кормить маму и выполнять всю домашнюю работу.

Раньше, когда в больнице медсестры морщились от запаха лекарств, она смеялась. Сейчас ее мутило даже от запаха зеленки. Она даже пудриться перестала, потому что от аромата пудры начинала кружиться голова. Увидев, как соседка чистит кильку, Клава почувствовала, как набегает слюна, как очень хочется пожевать серебристую рыбешку. В этот момент она поняла, что беременна.

На третий день Клавдию навестила Анна Никитична Котельникова, та самая, которая нашла ее на полу у тахты с рассеченной топором подушкой.

С Анной Никитичной Клавдия стала дружна с тех пор, как она с мамой и крошечной Юлькой вселились в новый дом в районе ВДНХ. Старые дома в Сокольниках снесли, и Клава долго не могла привыкнуть к лифту, к сложным замкам и защелкам, к связке ключей — от комнат, коридора, входной двери.

Единственное, что она сразу оценила и что не переставало ее радовать — это просторная ванная комната, где и днем, и ночью была горячая и холодная вода.

Работы с появлением Юльки сразу прибавилось. Клава поначалу боялась ее купать, даже плакала от страха. И тогда Анна Никитична, всю жизнь проработавшая в детском саду, пришла на помощь молодой маме. Быстро приготовила теплую воду, ловко подхватила Юльку, окунула ее в большой таз, поддерживая головку. И Юлька заулыбалась, глядя на Анну Никитичну огромными голубыми глазищами.

После окончания декретного отпуска она пристроила Юльку в ясли, и дни побежали по-прежнему — один за другим, с больничной суетой, с дежурствами, во время которых удавалось иногда что-нибудь почитать.

Юлька росла здоровой, спокойной девочкой, редко просыпалась ночами.

Вам повезло! — говорила Анна Никитична. — Я таких крикунов видела — орут, будто их режут.

Как-то летом, когда Юльке пошел уже четвертый год, Клавдия посадила ее в коляску и поехала в Сокольники.

Трамвайной остановки, той самой, уже не было. Не было старых домов, не было яблони, которую посадил отец. — Клавдиной ровесницы. Ничего не осталось от прошлого, кроме парка и булочной, где она любила покупать высокий, желтый горчичный хлеб. Все сровнялось с землей — и та тропинка, по которой Кирилл первый раз вошел в ее дом, и окно комнаты, в которой они провели счастливую неделю, и чисто вымытое стекло, в которое стучались яблоневые ветки... Не было больше дома, не было огонька, мимо которого можно пройти и все вспомнить, и подумать.

Она покатила коляску с Юлькой по знакомым дорожкам парка.

Парк хранил дорогие ей воспоминания, но что-то чужое уже вошло в его уголки. Ранняя весна высветлила деревья, как будто невидимые лучи вошли в листья, в кору берез. Пахло какими-то незнакомыми цветами, и этот запах кружил голову, болью отдавался в сердце.

В один из воскресных дней Клавдия поехала в город купить зеркало для новой квартиры. И хотя ее новизна была относительной — как-никак уже прожито в ней пять лет, но вещи покупались трудно и редко. Неожиданно выиграла мамина облигация, и они решили осуществить давнее желание — купить зеркало.

Зеркало она купила в Петровском пассаже. Оно было приятной овальной формы, в скромной мельхиоровой оправе. Но главное — оно было чистым, гладким, ничего не искажало, и каждая точечка, каждая морщинка была в нем видна.

Мама лежала в кровати, а Юлька детской гребенкой расчесывала ей волосы. Она любила возиться с волнистыми бабушкиными волосами. То она вплетала в них свои банты, то заплетала смешные косички. Бабушка улыбалась, а потом начинала отбиваться от Юльки, со смехом снимала банты и говорила, что ей щекотно. Теперь же бабушка лежала тихо, позволяя Юльке зачесывать волосы то набок, то на лоб, не протестовала и не смеялась.

Клавдия чуть не уронила зеркало: она поняла, что мама уже не сможет ни засмеяться, ни возразить Юльке.

Она схватила дочь и отнесла к Анне Никитичне.

Купленное зеркало в мельхиоровой оправе не принесло счастья. Оно долго еще после смерти мамы стояло завернутым в коридоре, а потом, когда все-таки было повешено, оставалось нелюбимым, и Клавдия редко в него смотрелась.

Зато Юльке зеркало приглянулось сразу. Она надевала Клавину косынку, красовалась перед ним и, показывая язык своему изображению, была очень забавной.

Во втором классе она намазала перед зеркалом щеки вазелином и пристала к Клаве: «Мам, а мам, я красивая?»

Красивая, красивая, улыбалась Клава и думала, что Юлька действительно красивая. Тоненькая грациозная, с длинными светло-русыми волосами, с синими Кирюшиными глазами.

Как-то, когда Юльке было уже 14, Анна Никитична сказала Клаве: «Не мое это дело, Клавдия Ивановна, но ради дочери вы забываете о себе».

Это было в тот день, когда Клава купила в комиссионном для Юльки расшитую бисером югославскую дубленку. Юлька от восторга закружила ее по комнате, и они чуть не упали на диван, поскользнувшись на натертом паркете. Дубленка стоила дорого, но Юлька так мечтала о ней!

Сама же Клава ходила в немодном, ею же самой перелицованном черном пальто, которое подчеркивало ее сутулость и делало старше.

Часто, когда приходилось идти по улице под руку с Юлькой, она ловила на себе удивленные взгляды прохожих и понимала, что рядом с красивой, высокой, хорошо одетой дочерью она выглядела блеклой и обшарпанной.

А Юлька словно этого не замечала. Зимой, когда возник вопрос, купить ли сапоги Клавдии или еще Юльке, Клавдия, не задумываясь, выбрала Юлькин размер и принесла домой замшевые коричневые сапожки с опушкой. Однако Юлька сморщила носик и воскликнула:

Ну, что ты, мама! Это же совсем не модные сапоги! Гляди, носы у них, как у мужских калош!

Клавдия смотрела на шоколадную замшу, на легкий пушок меха и думала, что сапоги просто прекрасные, она бы с удовольствием носила такие. Только куда такие к черному пальто со старым каракулевым воротником?

Юлька начала раздумывать, кому можно было бы продать эти сапоги... Вот Женя, пожалуй, купит. Мама ее портниха, деньги у них есть.

Клавдия слушала эти рассуждения, они смущали ее, но все говорят, что дети сейчас рано взрослеют, становятся рассудительней и практичней родителей... Может быть, так даже лучше.

Юлька явилась из школы с новой лакированной папкой и набором цветочного мыла.

Откуда у тебя деньги? — спросила Клава.

А я продала Жене сапоги не за 75, а за 100!

Она сказала это спокойно и просто, снимая и аккуратно вешая в шкаф сверкающую бисером дубленку.

Что ты на меня так смотришь? — спросила Юлька.

За такие сапоги все 140 берут на черном рынке!

Клавдия села в кресло, как будто у нее подкосились ноги. Она пыталась собраться с мыслями, понять то, что услышала сейчас, но мысли путались, она не смогла бы сию минуту правильно объяснить свое возмущение. Она сказала только: «Завтра же отнеси Жене 25 рублей».

И не подумаю! донеслось из соседней комнаты. Ты что, шутишь, мам? Не каждый день можно купить мыло из настоящей розы!

Тогда деньги отнесу Жене я сама! — почти закричала Клава и испугалась своего голоса.

Она никогда до сих пор не кричала на Юльку, и та появилась на пороге удивленная и растерянная.

Ты что, мам, хочешь меня опозорить? — спросила она, хлопая загнутыми ресницами.

Удивительные были у нее ресницы — пушистые, длинные. Синий взгляд ее почему-то смущал Клавдию, обезоруживал. Наверное, потому, что повторял другой — мягкий, нежный...

Ты уже опозорила себя тем, что сделала такое... произнесла она тихо и, ссутулясь от пронизывающей плечо боли, ушла на кухню. Откуда такое в семье, где все трудились? — спрашивала себя Клавдия.

На следующий день Клавдия отнесла Жене в школу деньги и сказала, что Юля не знала точную цену сапог, извинилась. С этого дня в их отношениях произошел перелом. Не то, чтобы Юлька замкнулась, перестала обращаться к ней с просьбами. Наоборот. Просьбы участились. То нужны были колготки тонкие, то плотные, то цветные гольфы под брюки, то какие-то золотистые заколки, то духи ко дню рождения подруги. Клавдия не могла отказать дочери. Ей казалось, что своим отказом она обделит Юльку, лишит ее радости.

Все так быстротечно, — говорила себе Клавдия, когда не спалось ночами. Все так быстро проходит, исчезает как та яблоня, что посадил отец. Как свет в окне, который освещал ее счастье... И боль в плече, и ноющий шрам на шее, и ее одиночество, — разве это не ради того, чтобы ее Юльке, ее русоволосой красавице жилось спокойно и беззаботно?

Перелом в отношениях с Юлькой произошел незримо, тихо. Теперь уже по вечерам дочь не делилась с ней своими школьными тайнами, не читала своих странных стихов, похожих на шаржи. Оно по-прежнему охотно помогала Клавдии убирать квартиру. Обожала «генеральные» уборки, после которых все казалось сделанным изо льда — прозрачным, светлым, лакированным. С удовольствием мылась в ванне после таких уборок, и на следующий день просыпалась словно обновленная, отмытая, с блестящими волосами.

Клавдия с удивлением отмечала, что Юлька в ее 14 лет смахивает едва ли не на восемнадцатилетнюю. Какая у нее тонкая талия, высокая грудь, плавные движения, лишенные детской угловатости.

Однажды Юлька притащила домой тюбик с каким-то мудреным лаком для мебели и взялась обновить старый письменный стол, который Клавдия сохранила в память о детстве. Лак оказался хорошим, он сразу подсох и поверхность стола заблестела, как новенькая. Она перестелила бумагу в ящиках и вдруг крикнула Клаве, которая чистила на кухне картошку: «Мама! Что эго за гадость здесь лежит?» Еще не войдя в комнату, Клавдия увидела на полу рядом с совком и веником осколок фронтового зеркальца, затвердевший красный комочек помады, выпавший из алюминиевого футляра и совсем потемневшие желуди.

Это не гадость, — сказала она дрожащим голосом.

Заверни это и положи на место. Мне дороги эти вещи...

Это вещи? — хмыкнула Юлька и, когда мать вышла, замела пол и вытряхнула все из совка в мусоропровод.

Чтоб тебе это не мешало, давай-ка я у себя спрячу! — подошла к ней Клавдия и увидела ее улыбающиеся полные губы...

Все уже тю-тю! — сказала Юлька. — В пользу дворников! Хотя им это вряд ли понадобится!

Тогда впервые в жизни Клавдия накричала на нее, ударила, а потом сама разрыдалась от боли и отчаяния. Потом Юлька просила у нее прощения, целовала ее, но эти ласки показались Клавдии не сближающими их, а лишь примиряющими.

Клавдия по-прежнему знала, чувствовала, что в Юльке для нее было все самое дорогое, самое ценное: и цель ее, и мысли, и надежда на будущее.

... В хороших снах она видела Юльку взрослой, замужней, видела своих внуков — мальчика и девочку. Она просыпалась счастливая, как будто это было уже все на самом деле. Лежала, улыбаясь, и думала — пусть они все будут счастливыми, пусть они все живут весело и хорошо — за меня, за Кирилла, за рыжего Яшу со старой улицы, за папу, за маму... Пусть они не знают тех бед, того горя, которые выпали на долю старших. Пусть у них будет все, что они пожелают, как в волшебной новогодней сказке...

Она имела в виду Юльку и своих будущих внуков, и вообще всех детей на свете.

Настал четвертый день пребывания в больнице Клавдии Ивановны Сивко. День, когда у нее побывали сотрудники по работе. На тумбочке возле кровати появились кульки и свертки. Запахло апельсинами и печеным.

Я для вас булочки с кремом напекла — ваши любимые, — наклонилась над Клавдией Зиночка из отдела кадров. Светлые волосы Зиночки отливали серебром, почти касаясь Клавдиных щек.

Юлия, — прошептала она ее слышно. И тогда над ней раздались голоса, перешедшие на шепот:

Не узнает...

Давайте уйдем, не будем тревожить.

Пусть отдыхает...

Клавдии хотелось громко сказать им, что она всех узнала, всех, и Зиночку тоже. Хотела попросить наклониться Зиночку еще раз, чтоб запахло теми духами, которыми душилась и дочь.

Как-то Клавдия купила болгарский «Сигнатюр», и Юлька посмотрела на мать, как ей показалось, с сожалением.

Ой, мама, ну и ткнула ты пальцем в небо! Это же такие тупые духи!

Клавдия не могла понять, как это слово может подходить к духам. Ее раздражали и другие выражения, ставшие обиходными в среде приходивших к ним в дом Юлькиных одноклассников. «Да что же это с русским языком-то делается?!» — возмущалась Клава. Юлька фыркала, смеялась обращала эти разговоры в шутку и говорила:

Да не могу я, мама, как вы, старики, разговаривать! Я ведь не пещерный человек! Меня современники понимать должны, а ваши разговоры — это вечное катание шариков любезности по коридорам благодарности.

Эти заявления обезоруживали Клавдию, делали ее беспомощной. Она попыталась поговорить с учительницей литературы. Та сказала, что Юля — грамотная, хорошая ученица, сочинения пишет суховатым, но правильным языком. Ну, а в своей среде у них свой стиль, сказала она в заключение.

Клавдия вернулась домой неудовлетворенная, с чувством неуверенности в себе. Неужели она такая старая и отсталая, что не может понять стиля собственной дочери?

Приближался день Юлькиного пятнадцатилетия. И хотя уже было Клавдией сшито для нее именинное розовое платье, Клавдия ломала голову над тем — что же подарить Юльке? Может быть, ручку с золотым пером? Может, тогда ее сочинения будут не так суховаты, как сказала учительница. Может брызнут с золотого пера на бумагу слова-золотинки, горячие, солнечные...

Она прямо спросила у Юльки, не хочет ли она такую ручку?

У меня сто ручек, мам! — сказала она, имея в виду свои две. — Моя несбыточная мечта духи «Жозе»...

Клавдия, чтоб не забыть, записала это название и несколько раз спрашивала в парфюмерном...

Очень редко бывают! — сказала ей одна продавщица.

Должны скоро получить! — сказала другая.

И вот однажды, когда Клавдия шла купить зубной порошок, продавщица, улыбнувшись, спросила:

Не раздумали покупать «Жозе»? Сегодня получили!

Клавдия взглянула на ценник — 45 рублей. Боже! На флакон духов — половину зарплаты! Вроде неприлично даже... И тут же вспомнила мечтательные глаза Юльки. Моя несбыточная мечта! — сказала она тогда. Отчего же несбыточная? Что она, Клавдия, не в состоянии три раза отдежурить за кого-нибудь в больнице? Вот и будут деньги... Она начала поспешно рыться в кошельке. Десять, двадцать, двадцать восемь... Не хватает.

Оставьте мне флакон! — попросила она девушку. Я сейчас принесу деньги.

Клавдия вышла на улицу и посмотрела на часы. Ехать домой — бессмысленно — далеко, да дома и денег нет. Зарплата только послезавтра. Она помчалась к приятельнице, которая жила недалеко от магазина. Увы, на звонки никто не открывал.

Когда Клавдия взмокшая вышла из метро, в глаза ей вдруг бросился огромный плакат, изображающий пышущего здоровьем человека с красным крестом на белом халате. Донорский пункт!

Поколебавшись секунду, она вошла в подъезд. Вышла она оттуда довольно скоро.

Дрожащими руками приняла из рук продавщицы изумительно красивую глянцевую коробочку цвета темной вишни и поспешила домой. Она была окрылена, представляя, как обрадуется Юлька. Дома пахло корицей и свежими огурцами. Анна Никитична принесла и поставила на стол высокий торт с пятнадцатью шоколадными свечами.

Юлька, опоясанная махровым полотенцем вместо фартука, взвизгнула от восторга, развернув коробку, расцеловала Клавдию и, схватив ее за руку, потащила на балкон.

Мам! — горячо зашептала она. — Я понимаю, сегодня очень душно, но ты не надевай свой сарафан... Надень закрытое платье, а то в сарафане очень шея открыта... Ну, понимаешь, будет много гостей... Мы хотим после чая устроить танцы при свечах... Ты потом пойди в другую комнату, а то ребята стесняться будут... Хорошо?

Хорошо! — машинально ответила Клава, чувствуя, что внутри будто что-то каменеет...

Хорошо! — повторила она холодно. — Только со свечами осторожнее, как бы платья не загорелись... Вы веселитесь, а я у Анны Никитичны посижу. Что-то у меня голова кружится!

Ты просто проголодалась, мам! — чмокнула ее Юлька. — Возьми, съешь пирожное!

Она упорхнула на кухню готовить салат, а Клавдия так и сидела, ни о чем не думая, уставившись в окно.

Глаза ее в сумерках встретились с усталыми глазами женщины, ей не знакомой. У женщины были впалые бледные щеки, из-за чего особенно резкими казались скулы. Легкая косынка сползла с ее плеч и обнажила грубый шрам на шее.

Ну и постарела ты, Клавдия Ивановна! Не узнать тебя! — подумала она. — Одному-единственному человеку ты нужна была и со своими скулами, и с этим шрамом. Один-единственный человек был способен целовать твою израненную шею. Его нет... и теперь ты одна...

Мысли ее прервал резкий звонок в дверь. Это начали собираться Юлькины гости.

Когда Клавдия, причесавшись и подкрасив губы, надушив косынку лесным ландышем, вышла к гостям, она удивилась их немногочисленности. Две девочки и два мальчика из класса, которых Клавдия видела в доме прежде, и незнакомый мужчина лет тридцати семи в светло-коричневом костюме. У него были красивые каштановые волосы с артистическими бачками, спускающимися по щекам. Наверное, это чей-то отец, — подумала Клава...

И тут Юлька сказала: «Мама, познакомься, это наш учитель истории Мирон Леонидович Савельев».

Мирон, — игриво представился он Клавдии, протягивая ей руку и вяло пожимая.

Клавдии он не понравился. Она не любила такого немужского пожатия. Обжигаясь кофейными глотками, Клавдия мучительно пыталась припомнить этого преподавателя... Увидев его, она непременно бы его запомнила. У него было броское, породистое, но какое-то женственное лицо, с яркими губами, с ухоженной гладкой кожей.

Мирон Леонидович с завидной ловкостью открыл бутылку с шипучкой, придержав пробку ладонью, и заговорил... Когда выпили за ее, Клавдии, здоровье, она поблагодарила всех, встала и, сославшись на усталость, ушла к Анне Никитичне.

И в юном возрасте, и теперь Клавдия ненавидела ложь. К ней она была нетерпима почти физически. Люди, уличенные ею в обмане, теряли начисто ее уважение. И вдруг в своем доме, в своей семье она столкнулась с обманом, наглым в своем откровении.

Юлька оставила ей на столе записку, что идет заниматься по физике к Ане Кузнецовой. В двенадцатом часу ночи, в тревожном ожидании Клавдия позвонила Ане, и та удивленно ответила ей, что не видела сегодня Юлию вообще. Телефонная трубка показалась Клавдии тяжелой, жгущей руки. Она почувствовала в сердце знакомый уже прежде толчок, колючий, неприятный, перехватывающий дыхание. Казалось, сердце спешит и делает вместо одного удара сразу три нервных, торопливых. Клавдия разломила пополам таблетку валидола и, ощутив под языком мятно-сахаристое таяние, села в кресло. Темнота, окутывающая комнату, была тягостной.

Сердце билось уже ровно, а ноющая боль, спрятанная где-то глубоко, была уже другой. Наверное, при такой боли говорят о том, что болит душа, ноет, плачет в своей тоске по чему-то. Нет давно ее родителей, и вся ее дальнейшая жизнь и все надежды были связаны с Юлькой.

Почему же, думала Клавдия, то самое лучшее, что она вдыхала в дочь с самых первых лет ее жизни, обернулось холодным, чужим, обидным, оскорбляющим Клавдины надежды?

Металлический скрежет ключа прервал ее мысли. Юлька сразу увидела мать в темноте, подошла к ней и совсем не виноватым, веселым голосом произнесла:

Напрасно не спишь, мам! Я знакомого встретила и мы с ним рванули в кино!

Клавдию обдал смешанный запах прохлады, духов и вина.

Юлька упорхнула в комнату, а у Клавдии не было сил для расспросов, выяснения, для нового унижающего вранья. Теперь она уже знала, что правды от Юльки ждать напрасно. На следующий день, когда Юлька, принарядившись, сказала, что идет на день рождения к школьному товарищу, Клавдия последовала за ней. Фонари светили не в полную мощность, и создавалось впечатление, что внутрь фонарных матовых абажуров вставлены горящие свечи. Казалось, сильный порыв ветра сейчас погасит их и улица погрузится в шуршащий листьями мрак. Но ветер свистел и дул, а фонари продолжали гореть, освещая стройную девушку с длинными волосами, рассыпанными по плечам. Отдельные короткие волосинки, остриженные под челку, поднимались к фонарному свету и казались золотым нимбом над гордо вскинутой головой.

Клавдия почти с испугом смотрела на это сияние. Ее бил озноб от непривычной роли. В свои 49 лет ей никогда не приходилось следить за кем-то. И теперь она делала это полуосознанно, скорей инстинктивно.

Юлька свернула за угол и подошла к одноэтажному стеклянному кафе, в котором Клавдия часто покупала пирожные и пончики. В это позднее время кафе было закрыто. Однако Юлька привычно обогнула его слева и по лестнице стала спускаться вниз.

Клавдия недоумевала. Она остановилась на углу, не переходя улицы и боясь быть увиденной. Может быть, там, внизу, уличный туалет и Юлька появится с минуты на минуту. От напряженного ожидания ей вдруг стало жарко. Прошло уже больше пятнадцати минут, а Юлька все не появлялась. Тогда, сжав руками сумку, Клавдия перебежала через дорогу и оказалась у лестницы.

Под лестницей светил желтый фонарь, освещая деревянную резную лакированную дверь. «Бар»... — было написано на двери.

Секунду Клавдия размышляла, потом потянула красивую дверь за железное кольцо. Дверь не поддалась, но тут же щелкнул засов изнутри, на полуосвещенном пороге возник высокий стройный официант с бабочкой на шее.

На разлив ничего нет, — сказал он, разглядывая Клавдию, и она поначалу даже не поняла сказанного.

Мне бы войти, — сказала она, пытаясь унять дрожь в пальцах.

Официант покосился на ее потертую сумку.

За вход — два рубля... Но места отдельного не будет. Все заказано... Разве к кому-нибудь подсадят.

Клавдия достала деньги и тут же оказалась в теплом, уютном вестибюле, из которого открывался мигающий разноцветными точками огней круглый зал, словно простеганный темно-вишневым ковролитом.

Клавдия в войну научилась хорошо видеть в темноте и в мигающем светом зале увидела нарядные пары, совсем юные. Одни танцевали, обнявшись, другие сидели, глядя в глаза друг другу. От белеющих в душистом сумраке рук и бокалов веяло чужой красивой жизнью, чем-то далеким и незнакомым.

Официант подчеркнуто вежливо принял ее плащ, оглядев простое летнее платье с закрытым воротом. Потом позвал кого-то:

Борис, подойди...

Из россыпи мелких огоньков вылетел Борис с такой же бабочкой, еще более стройный и высокий.

Только одно место за четырехместным столиком, сказал он, дыша ей в лицо ароматом «Золотого руна».

Потом дотронулся до ее локтя и картинно предложил пройти в зал.

Одну секунду, — сказала она. — Я немного здесь постою. У меня кружится голова.

Присядьте, пожалуйста. Я сейчас принесу воды. Он подвел ее к креслу, и глаза ее снова устремились в зал.

Тут она увидела Юлию. Та сидела не за столиком, а на одной из круглых табуреток стойки, прямо у буфета. В руках у нее была кофейная чашка, но смотрела она прямо перед собой, за стойку. А за стойкой ловко открывал бутылки, что-то из чего-то переливал, смешивал, включал кофемолку «историк» Мирон Леонидович. Всякий раз, поставив на стойку бокал или чашку, Мирон Леонидович возвращался и, наклонившись к Юле, что-то ей говорил, а она все держала в руках эту недопитую чашку и только смотрела на него.

Голос официанта вывел Клавдию из оцепенения.

Ваша вода... Вам лучше?

Да, да, — сказала она, вставая. — Проводите меня на мое место.

Она взяла его под руку, чтобы не споткнуться в своих тяжелых туфлях на цепляющем каблуки ковролите.

Что будете пить? — спросил официант.

Кофе...

Что еще принести?

Кофе... Две чашки кофе...

С сахаром?

Без...

Официант исчез, и Клавдия осталась одна за столиком. Ее рука касалась мягкой обивки ковра на полукруглой застольной скамье.

Если что-то и было здесь освещено лучше всего, так это стойка бара и похожие на большие грибы, тянущиеся к стойке кожаные сиденья.

Кто-то довольно громко сказал:

Мирон! Еще орешков!

Значит, имя она не придумала, — подумала Клавдия, неприязненно вглядываясь в лицо бармена. Волосы его сегодня были зачесаны назад и лоснились от бриолина.

В эту минуту Клавдия чувствовала себя существом лишним, обделенным, запертым здесь в этой мягкой сверкающей клетке. Она сделала глоток из принесенной чашки. Дымящийся горький напиток вернул ой ощущение вкуса и тепла.

Хороший кофе!

Она выпила одну чашку, вторую, расплатилась с официантом и, торопясь уйти, чуть не упала, зацепившись каблуком за ковролит. В гардеробе официант снова подал ей плащ, сказав «заходите еще», и последний раз бросив взгляд на склонившиеся друг к другу головы, Клавдия выскользнула на улицу, в ветер, в шорох листьев.

По дороге к дому она постепенно обретала себя. Живую. Не униженную. Обыкновенную усталую женщину. Знакомая улица осторожно, не спеша, вела ее к дому.

Через два дня она уже знала адрес Мирона Савельева, а еще через день пошла к нему домой. Клавдия позвонила, за дверью послышался шорох. Очевидно, кто-то прильнул к глазку. Клавдия отступила в сторону. Зазвенела цепочка, и на пороге возник Мирон в махровом зеленом халате с сигаретой в руке.        

Я к вам, — твердо сказала Клавдия. — Можно войти?

Мирон помялся...

Это несколько неожиданно для меня... Несколько не вовремя.

В Клавдии закипела ненависть... Она помнила это ощущение ненависти, эту горькую накипь, которая поднимается, толкает вперед без раздумья. Это было тогда, давно, когда шли в бой и падали раненые товарищи. Это была ненависть к врагу.

Этот тип в банном халате был ее врагом, уцелевшим на этой земле для того, чтобы отнять у нее дочь, сделать ее для Клавдии чужой, непонятной.

Оттолкнув широкий зеленый рукав, загородивший дорогу, Клавдия вошла в комнату...

Все почти так, как ей представлялось бессонными ночами...

Ни одной книги. Огромный бар с заморскими бутылками. Камин с хрустальными бокалами. Ковры. Искусственные цветы, а возле них на стене фотографии раздетых красоток...

В углу, около столика с подсвечниками, в кресле-качалке сидела Юлька. Она казалась жалкой и маленькой. То ли изумление, то ли страх сделали ее лицо бледным. Она сидела, словно вдавленная в кресло.

Немедленно уходи отсюда или я позову милицию, сказала Клавдия, понимая, что говорит что-то не то, уже не владея собой. Да и какой может быть разговор? Какой?

Ее Юлька — в одной комбинации, с наброшенным на ноги пледом — и этот мужчина, наверное, всего лишь немного моложе Клавдии...

Сейчас она видела его лицо близко, потное, с резкими морщинами на лбу, на волосатой груди поблескивал крест на тонкой цепочке.

Клавдия закрыла лицо рукой. Ей вспомнился старик-солдат. Он отправил на фронт троих сыновей и, когда получил две похоронки, пошел на фронт сам. Его не хотели брать, он был совсем старенький. Его наспех обучили стрельбе; всю жизнь он мог только пахать и сеять, его руки любили землю. Его смертельно ранили в бою, и тогда он попросил Клавдию снять с него крест и сохранить. Сохранить, чтоб вернулся его третий сын... Сохранить...

Клавдия подошла к Мирону и рванула цепочку на его шее...

— Что вы делаете? Сумасшедшая! — визгливо закричал Мирон.

Юлька сидела, не шевелясь.

Подонок! Зачем тебе этот крест? И знаешь ли ты, сколько лет этой девочке?

Не знаю! И знать не хочу! Уходите отсюда вместе со своей дочерью! Я ее не держу.

Ты слышала? Одевайся!

Она повернулась к Юлии.

Юлька не шевельнулась.

Вот видите, сказал он, трусливо понижая голос. Зачем милиция? Она сама хочет остаться, сама сюда приходит... Я ее не зову, я ее не держу!

Сердце Клавдии снова забилось часто, как будто хотело вырваться наружу, чтобы уберечь, заслонить, спасти Юльку от унижения.

В этот момент Юлька вдруг вскочила из качалки, уронив плед, обнажив стройные ноги.

Для чего ты здесь возникла? — закричала она, надвигаясь на Клавдию. — Для чего ты явилась сюда? И что, собственно, ты от меня хочешь? Чтоб я сидела дома и смотрела на твою постную физиономию? Кому нужны твои нравоучения? А где они были тогда, когда у тебя появилась я? Что, не прижился с твоим характером мой мифический папочка? Настолько не прижился, что ты записала меня на свою фамилию...

Захохотали со стен цветные красотки, потемнели, закачались бутылки и бокалы на камине...

Клавдия не заметила торжества в глазах Мирона, не удивилась, что так сразу, легко сумела открыть новенький замок, не ощутила прохлады пластмассовых перил, взвизгнувших от прикосновения ее вспотевших ладоней.

... Проснувшись ночью от тяжелого короткого сна, она поняла, что Юлии дома нет, что она не приходила. Холодом веяло от аккуратно застеленной кровати, от торчащих накрахмаленных концов подушки. Клавдия почувствовала, что ей страшно.

Впервые в жизни она пожалела, что шальная пуля не настигла ее там, где остались навсегда ее фронтовые товарищи.

Пятый день в больнице выдался пасмурным, дождливым. Дождь стучал в стекла так сильно, так настойчиво, как будто хотел прорваться в палату пролиться на тумбочку, на столик, на кровать. С утра в палате были врачи. Клавдия слышала обрывки разговоров — «реактивная депрессия», «упадок сил», «тахикардия». Наверное, эти разговоры имели к ней непосредственное отношение.

У нее и раньше бывали приступы сердцебиения, их легко снимали капли боярышника с запахом полевого цветка, приятные на вкус. Теперь же они не помогали. Не помогали и уколы. Сердце все время билось так, как будто бежало в гору, бегом, бегом без остановки, без передышки. И хотя Клавдия спокойно лежала, вытянув руки вдоль одеяла, ей казалось, что она бежит, устала от бега, но все равно бежит, задыхаясь, теряя силы. Это был бег в ожидании. Клавдия не могла бы четко определить, чего она ждала. Ждала, что придет Юлия? Да, но не просто придет...

Клавдия ждала, что вот появится она — светлая, сильная, и по выражению ее глаз, по улыбке она поймет, что все позади. Все заблуждения, ложь, ошибки.

Позади испуганное лицо Мирона. Юлию ждет другое, то, что в свое время не успела Клавдия. Из-за войны, отнявшей пять лет, из-за послевоенной нужды. Юлии не может помешать все это. Она способная, упрямая, сообразительная девочка. Такая бы могла стать врачом, если бы захотела. Клавдия помогла бы ей... В ее больнице у Юлии могла быть прекрасная практика. Какое бы это было счастье видеть свою дочь врачом... Как бы любили ее больные! Ведь в белом халате и шапочке она была бы еще красивее, а внешность врача оказывает на больных такое благоприятное действие...

Так думала Клавдия, и сердце ее торопилось за этим желанием, но теперь между этим желанием и ею уродливой трещиной пролегли те страшные слова, которые не забывались. Клавдия хотела их забыть, она закрывала глаза, и тогда возникало искаженное лицо Юлии. «Что, не прижился с твоим характером мой мифический папочка?»

Она не рассказывала Юлии о Кирилле. Только однажды сказала коротко и грустно: «Твой отец был замечательным человеком, но так случилось, что у него другая семья и с нами он быть не может».

Клавдия не знала, что Кирилла уже не было в живых... не знала, что в свой последний час он вспомнил ее — одну-единственную свою Клавдию...

После тех слов, сказанных Юлькой, у Клавдии возникло страстное желание разыскать Кирилла, упросить его приехать... Но, остыв, подумала — а зачем? Для чего? Разве появится в Юльке то изначальное доверие к ней, к Клавдии, к ее нелегкой жизни, ее любви, давшей жизнь другому существу? Разве вернется та преданность и то понимание, в которые Клавдия верила все эти годы... Даже если Юлька кричала сгоряча, от злости, то и в этом случае можно было выкрикнуть что-то другое, но не это. Она ударила по самому больному, унизила самое сокровенное в присутствии подонка с крестом на волосатой груди...

А дождь все стучал в стекло...

Хорошо дождю! думала Клавдия. Ей очень хотелось выплакаться вволю, чтоб не было этого тугого комка у горла, чтоб бегущее сердце перестало мчаться куда-то, чтоб прошла эта щемящая боль, это ожидание невозможного.

... Во второй половине дня неожиданно выглянуло солнце, будто растопив, расплавив дождь. Весело заблестели на промытых стеклах дождинки, заворковали голуби на крыше. Природа словно решила подарить Клавдии восход солнца, похищенный утром дождем.

Солнце снова побелило ставший серым забор, а люди, идущие по березовой аллее, казались веселыми.

Захотелось выйти на свежий воздух, тряхнуть ветку. Какой свежестью обдает лицо ветка, пропитанная дождем! Потом на волосах и щеках сверкают прохладные алмазинки и тают на коже, впитываются ею.

Солнце ласкало березы, и Клавдия улыбнулась этой ласке.

В этот миг она увидела Юлию. Длинные волосы ее, белые от солнца, были перехвачены лентой.

Сердце Клавдии сделало рывок, руки потянулись к окну, кто-то испуганно крикнул:

Сестра, скорее доктора! — и наступила темнота.

Из этой темноты Клавдия не видела врача, склонившегося над ней. Из этой темноты Клавдия не видела больше солнца. Она не видела Юлию, растерянно остановившуюся на пороге, не слышала четкий голос сестры:

Сюда нельзя, девушка!

Юлия замерла на пороге. Она смотрела на руки матери. Освещенные солнцем, они тянулись к окну, будто делали бросок, будто звали кого-то. Смотрела на ее губы. И хоть они были бледны, под их усталой сомкнутостью угадывалось дыхание...

И возрождение этого дыхания, и его глубина, и намечающийся за окном день шестой зависели теперь не только от врачей...

 

© Тихая Галина 1988
Оставьте свой отзыв
Имя
Сообщение
Введите текст с картинки


Благотворительная организация «СИЯНИЕ НАДЕЖДЫ»
© Неизвестная Женская Библиотека, 2010-2020 г.
Библиотека предназначена для чтения текста on-line, при любом копировании ссылка на сайт обязательна

info@avtorsha.com