Вход   Регистрация   Забыли пароль?
НЕИЗВЕСТНАЯ
ЖЕНСКАЯ
БИБЛИОТЕКА

рекомендуем читать:


рекомендуем читать:


рекомендуем читать:


рекомендуем читать:


Назад
Шрам

© Юзефовская Мариам 1979

У нас в роду все мужчины меченые. У всех левая бровь шрамом рассечена. Прадеду, рассказывают, хозяин-немец сапожной колодкой метку поставил. Деда и отца на войне метили. Только одного в 14-м году, другого — в 41-м. А у меня совсем особый случай.

Я девчонкой родилась и очень тосковала из-за этого. Да и дед с отцом сокрушались: кончался наш род, умирала фамилия. Не рождались в семье мужики, а которые были, те в начале войны погибли. Один отец с фронта пришел. На меня надеялись, имя приготовили наше, родовое. Из поколения в поколение передавалось — Александр. Но здесь промашка получилась. Родилась я девчонкой. Что ж делать? Имя оставили, а остального не поправишь.

Но вела я себя как заправский пацан. Ходила круглый год в шароварах, зимой носила отцовскую офицерскую шапку — отец был у меня кадровым военным. И мальчишкам нашим, гарнизонным, ни в чем не уступала. Ножички, маялка, пристенок — во все игры с ними играла. И даже докуривала втихую отцовские папиросы «Беломор». Стригли меня коротко, стриг наш же гарнизонный парикмахер, прическа была не то бокс, не то полька. Да и фамилия была ни мужская, ни женская, а так, серединка на половинку — Мейн. Из-за этого, видно, в небесной канцелярии и произошла промашка. Занесли меня сослепу в мужской пол, вот судьба и решила пометить.

Да такой урок дала — на всю жизнь запомнился.

Жили мы тогда в Башкирии. Среди голой степи стоял наш военный городок. Одно только название — городок, а в действительности три барака для солдат, чуть поодаль финский домик, где размещался штаб, да с десяток землянок. Их построили для себя еще военнопленные немцы. Там-то и жили офицерские семьи.

Не то чтоб совсем землянки, окна — вровень с землей, полы деревянные, крашеные, да и вниз всего пять ступенек. Были эти землянки теплые, добротные, но зимой как заметет, как запуржит, снегом, бывало, так законопатит, что если б солдаты не откапывали, так сидеть бы до весны и куковать. И мы жили в такой землянке, хоть отец комбатом был, только наша землянка была ближе всех к штабу.

Зимой тоскливо, в округе на десять километров ни одного строения, ни одного домика. Заберешься украдкой на вышку, окинешь заснеженную степь взглядом, и глазам больно от белизны. А где-то далеко в степи горят факелы. Тогда, в начале пятидесятых годов, попутный газ жгли не жалея. За колючей проволокой, которая окружала наш городок, была снежная белая пустыня.

Чем еще запомнилась зима? Зимой нас на санях возили в школу в поселок. Мы ведь местных совсем не знали, их к нам не пускали через посты и колючую проволоку, а мы к ним тоже ни ногой. Так и жили, они — своей жизнью, мы — своей.

Дело было уже поздней осенью, и снега насыпало порядком. Установился санный путь. Объявили нам накануне — в школу поедем. Мы, ребятня, обрадовались, а то все дома да дома. А дома какая учеба? Прочитаешь учебник, перескажешь матери. А та то ли слушает, то ли своим делом занята. А если под горячую руку попадешься — печка дымит или тесто не подходит, — так и вовсе подзатыльник ни за что получишь. Поэтому в школу мы с охотой собирались. Было нас человек пять школьников, остальные — мелюзга послевоенная. Самые старшие — я и Вовка Драч. Нам уже в четвертый класс нужно было ходить. Мы раньше в Энске жили и в школе там учились. А весной нá тебе — передислокация. Переехали, обосновались, а здесь дороги развезло. Распутица. После уж и летние каникулы. Вообще мы переезжали часто, по всему Союзу колесили. У нас только и было что сундуки да чемоданы. Бывало, отец придет вечером, скажет: «Передислокация», а к утру уже все упаковано, в сундуки уложено. Сидим, ждем машину или лошадей.

Наш начальник штаба, капитан Драч, Вовкин отец, как выпьет, так и затянет своим густым басом: «По морям, по волнам, нынче здесь, а завтра там». Росточка он был маленького, ноги колесом. А голос гулкий такой, как будто в пустую бочку кричит. Был он веселый, заводной. Где какая компания собирается, там и он. Уж третий год пошел, как его к нам прикомандировали. Он в Энске ротным был, а как переехали сюда, сразу начальником штаба стал. Мой отец дружбы с ним не водил, недолюбливал его за что-то. А мы, ребятня, вечно вокруг него вились. И он с нами охотно возился. Мы ему все рассказывали, он нашим лучшим другом был.

Мы в ту пору росли, как дурная трава. Отцы с утра до ночи на службе, а у матерей хозяйство, младшие ребятишки. Нелегко было нашим матерям, но они не жаловались. Не избалованы были. Хорошо, что муж жив да дети сыты и здоровы, и на том спасибо. На памяти была еще война.

Вот и тогда, поздней осенью, капитан Драч собрал нас и говорит:

Ну, ребята, записал я вас в школу. Ездить будете на санях. Возить вас будет Рафгат. Все вы его знаете.

Тут уж я развеселилась вовсю. Еще бы мне не знать ефрейтора Рафгата. Был он приставлен к лошадям. Лошадей в батальоне имелось две: Чубчик и Красавчик. Придешь к нему с утра на конюшню и начнешь скулить: «Рафгат, а Рафгат! Можно мне с тобой?» Он свое дело делает, коней запрягает, на тебя и не глядит. А ты сядешь в сторонке и тихо канючишь: «Ну возьми! Что тебе стоит?» Он молчит, сено в телегу накладывает. А потом глянет да так весело гаркнет, во весь голос: «Прыгай!» Тут уж не зевай, прыг в телегу, а он привстанет, вожжи натянет да как гикнет на лошадей. Они и понесут. Пулей через ворота. Кто на КПП, те уже знали заранее, ворота — настежь. А отъедем в поле, он повернется, прищурит узкие черные глаза и спросит: «Мамка разрешил ехать?» И давай хохотать. Лошади мчатся, гривы ветер путает. Телега с ухаба на ухаб прыгает. А вокруг степь, тишина, только колеса стучат. Хорошо ездить с Рафгатом.

Задумалась я, вспомнила о лете и совсем не слышу, что капитан Драч говорит. Со мной такое часто бывало в детстве. А здесь Вовка меня в бок толкает: «Ты что, спишь, что ли?» Мы ведь с ним уже третий год вместе, он все мои привычки знал. Слышу, капитан говорит:

Конечно, надо бы вам в город, но сами знаете, с транспортом у нас плохо. А сдать вас в интернат — матери крик поднимут. Так что будете ездить. Правда, школа — четырехлетка. Учительница одна на все классы. Она же и директор. В общем, и швец, и жнец, и на дуде игрец.

Тут уж мы ахнули:

Как это она одна учит четыре класса?

А сами увидите. Сначала один класс поучит, потом другой. По очереди. Но все лучше, чем здесь, в городке, собак гонять.

Ну и школа. Ну ты и выбрал, батя! — возмутился Вовка.

Ничего, сынок. Потерпи! Мы еще с тобой поживем в столицах. Потопаем по асфальту. Будет и на нашей улице праздник! А здесь пока выбирать не из чего. Ближе ничего нет. Эта — и то за двадцать километров. Я и сам не очень-то радуюсь, там шантрапа на шантрапе в этой школе. Так что, ребята, зарубите себе на носу, чтобы никаких чепе. Держитесь вместе. С местными дел никаких не имейте. В этом поселке всякой твари по паре. И немцы из Поволжья, и крымские татары, и черкесы, и сезонники — кого только нет. О наших гарнизонных делах — ни слова. Сами знаете, военная тайна. Помните, вы — лицо нашего гарнизона. В случае чего — сообщайте мне. Разберусь. А завтра в семь часов по всей форме чтоб были как штык у штаба.

Я побежала домой, собрала книжки в новенький портфель. Был он с железными уголками. Потом немного подумала и положила туда же апельсин. Портфель и апельсины отец накануне привез из Уфы, где был по делам службы. Весь вечер слонялась из угла в угол и думала: «Хоть бы скорей наступило завтра». Уж очень мне хотелось в школу. Утром проснулась ни свет ни заря. Рано еще. Ждала, ждала, но всякому ожиданию приходит конец, дождалась и я. На плечи — шубейку, на ноги — новенькие белые бурки и бегом к штабу. А здесь и Рафгат подкатил. Мы наперегонки попрыгали в сани, зарылись в душистое сено. Сверху нас укутали с головой в армейские полушубки.

Ну, ребята, ни пуха ни пера! Отвечаешь за них головой, Рафгат! — крикнул со штабного крыльца капитан Драч, и мы поехали.

Скоро от дыхания стало жарко. Я сделала щелку и ныглянула наружу. Сладко запахло снегом, где-то вдалеке пламенели факелы. Я прищурила заиндевевшие ресницы, и огонь сразу рассыпался разноцветными искрами. Полозья скрипели, разрывая снежный наст. Рафгат запел какую-то заунывную песню. Я задремала.

Сашка, подъем. Подъем, Сашка. Приехал.

Я открыла глаза. Рафгат толкал меня в плечо. Быстренько вывалилась из саней и хотела было бежать, но он снял солдатскую варежку с двумя пальцами и начал отряхивать меня от сена.

Ну что ты за девка? — ворчал он. — Самый грязный. Почему грязный? Почему косы не носишь?

Осмотрел меня с головы до ног, вздохнул, подтолкнул к крыльцу маленького глинобитного дома и крикнул вдогонку:

Неси сегодня пятерку.

Наших нигде не было видно. «Ну вот, не дождались меня, теперь опоздаю», — испугалась я. Изо всех сил толкнула дверь и с размаху влетела в полутемный тамбур. То ли не разглядела впопыхах, то ли просто по случайности, но железный уголок моего портфеля угодил в лицо какому-то мальчишке, он возился у двери с дровами. От неожиданности отпрянул:

Ты что?! С цепи сорвалась? — Дрова с грохотом посыпались на пол.

Извини, нечаянно, — испугалась я.

За нечаянно бьют отчаянно. — Он зажал рукой губу, из которой сочилась кровь.

Подожди, надо приложить снег. — Я выскочила на крыльцо, зачерпнула горсть снега и вбежала в тамбур. — На, приложи.

Он взял снег, приложил к губе и спросил:

Ты кто?

Новенькая. Из военного городка, — уже отдышалась, уже прошел первый испуг.

Все вы там такие бешеные? — пробормотал он, не разжимая рта.

«Наверное, здорово заехала», — подумала я. Было неловко, и потому сказала примирительно:

Чего обзываешься? Сам видишь, не хотела. — Но тут же спохватилась: «Еще подумает — испугалась». Добавила строптиво: — Будешь обзываться — получишь!

Это кто получит? Я? — удивился мальчишка и насмешливо зацокал языком. — От тебя? Карапузиха несчастная!

Эх, лучше бы он этого не говорил: маленький рост было мое самое больное место. Висела на турнике, ела сырую картошку — ничего не помогало. За год и двух сантиметров не натягивала. Потому вспылила сразу, с места в карьер:

А хоть бы и от меня. Смотри, а то не получилось бы, как с фрицами. Те тоже на Москву «хох», а от Москвы — «ох».

Не успела я и опомниться, как шапка слетела с моей головы, а в ухе зазвенело от удара. Честное слово, не хотелось мне в тот день драться! Ведь я была в новеньком форменном платье, но здесь уже ничего нельзя было поделать. Я отступила на шаг и, набычившись, ударила его головой прямо в живот. Он был высокий, этот мальчишка, но худой, хлипкий какой-то, я это сразу почувствовала. Мы пыхтели и боролись в тесном тамбуре, откуда-то сверху падали дрова. Не знаю уж, чем бы это все кончилось, но только хлопнула дверь, и хриплый мужской голос громко крикнул: «Алекс, вас ист лос? (Алекс, что случилось?)». Я так и ахнула: «Немцы!» Немецкую речь я на слух знала — иногда мой дедушка бросал словечко-другое. И меня за ухо дергал — учи язык.

Мужчина вывел нас из тамбура в коридор. И здесь при свете керосиновой лампы я рассмотрела их обоих. Были они очень похожи, оба тонкие, костлявые, высокие, и глаза одинаковые — серые-серые, и одеты одинаково — в черные ватные фуфайки, а на ногах валенки латаные-перелатаные. У мальчишки был разорван рукав и пуговица болталась на нитке. «Моя работа, — со злорадством подумала. — Будет знать, как со мной драться». Мужчина подал мне шапку и сказал строго:

А ты драчунья, оказывается! А еще девочка!

Чего? — возмутилась я в запале. — Выходит, если девочка, так молчать должна? Нет уж! Таких плюх навешала — век будет помнить! Это ваш сын? — кивнула на мальчишку.

Мой, — ответил мужчина.

А вы немцы, что ли? — спросила с подозрением и опаской, на всякий случай сделав шаг назад.

Да, немцы! — с вызовом крикнул мальчишка. — Настоящие немцы. А что?

Мужчина положил ему руку на плечо. С усмешкой спросил:

Тебя как зовут?

Александра.

О, Александра! Защитница рода. Красивое имя. Мой сын тоже Александр. Ну так как? Боевая ничья? А? Мир и дружба?

Дружить с немцем?! Еще чего! С немцами не дружу, — вспыхнула от ненависти. — Вы же все фашисты. Может, это вы стреляли в моего папу на войне. А теперь я должна с вами дружить?

Мальчишка так и рванулся ко мне, но мужчина его удержал.

Ну и глупая ты девочка, — сказал он, виновато улыбаясь, — очень глупая. Когда вырастешь, тебе, возможно, будет стыдно за это. — Он помолчал, задумался, тихо добавил: — Возможно... — Потом беспомощно, словно оправдываясь: — Я никогда не стрелял. Я никого не убивал. Я не был на войне.

Глупая? А кто на нас полез? Не вы, что ли? — начала наступать я. Не поверила ему ни капельки: «Все они теперь добрые и хорошие».

Но здесь открылась дверь и вошла маленькая, закутанная в шаль женщина. Она расстегнула пальтецо, потопала ногами, обутыми в ичиги с калошами, сбросила шаль. И улыбнулась: «Гутен таг, Карл Генрихович!» Мужчина снял шапку, наклонил голову: «Исямесес, Роза Каримовна!» Он как снял шапку, так я прямо удивилась — совсем седой, как мой дедушка. Они чего-то там говорили между собой о морозе, о дровах. «А, — догадалась я, — этот Карл работает здесь истопником. А эта тетка кто же?» Смотрела на ее густые черные волосы. «Грива прямо как у нашей лошади Чубчика. И на губе черные усики шевелятся. Как у таракана». И она меня заметила.

Ты кто же будешь, девочка?

Я сделала шаг вперед, как солдат на поверке, и громко, четко сказала:

Александра Мейн. Ученица четвертого класса.

Она усмехнулась ласково, протянула руку:

Очень приятно, Александра Мейн. А я твоя учительница. Меня зовут Роза Каримовна. Запомнишь? А что с тобой случилось? Посмотри-ка на себя. — Достала из старого потрепанного портфеля маленькое зеркальце и протянула мне.

Я глянула и обмерла: «Батюшки мои! Нос поцарапан. Воротничок на платье оторван. На шубейке ни одной пуговицы». Это уже была беда. За пуговицы мне здорово попадало от матери, за пуговицами и нитками нужно было ехать в город.

Ну, подожди, немчура проклятая, — вспылила я и показала мальчишке кулак. — Я тебе еще устрою Сталинградскую битву. Ты у меня узнаешь, почем фунт лиха.

Ты откуда взялась такая? — спросила учительница, нахмурившись.

Из военного городка, — гордо ответила я.

А-а. Так это от вас на днях приезжал военный? В школу записывал? — Теперь она смотрела на меня пристально, внимательно.

Так точно. Это был капитан Драч. Он у нас начштаба. Вовки Драча отец. А мой отец — комбат, — выпалила и испугалась. За пять минут все наши военные тайны выболтала.

Ясно, Александра Мейн. Теперь выслушай меня внимательно. У нас в школе учатся разные дети. И немцы, и башкиры, и татары, и русские. — Она прерывисто вздохнула. Голос у нее задрожал. — И мы не позволим, чтобы ты всех оскорбляла так, как только что оскорбила Алекса. Запомни это. А сейчас пошли в класс.

Я плелась следом за ней и думала: «Ну, дела! Чего взъерепенилась? Учительница называется. Усатый таракан какой-то. Прямо горой стала за этого фашиста Алекса».

Мы вошли в класс, я огляделась. Всего было человек тридцать. Четыре ряда парт, и на каждом ряду — табличка: 1-й класс, 2-й класс, и так до четвертого. Я поискала глазами наших. Они уже все сидели, а Вовка Драч устроился в четвертом ряду на последней парте.

Садись, Шура, — сказала учительница и показала мне на первую парту, там сидел этот немец, Алекс.

Меня зовут Саша, — пробурчала я, но с места не двинулась.

Знаешь, Саша у нас уже есть. — Мальчишка с оттопыренными ушами радостно закивал головой, громко крикнул: «Это я Саша!»

Чтоб вас не путать, мы тебя будем звать Шурой, не возражаешь? — спросила она.

Возражаю! Не хочу, чтоб меня звали Шурой. И с этим, — я кивнула на Алекса, — сидеть не буду.

Это почему же? — возмутилась учительница.

Потому что всегда сижу с Вовкой Драчом, — отрезала я. Была настырна и привыкла гнуть свою линию твердо.

Ну что ж, всегда с Вовой, а теперь с Алексом, — не уступала она.

Здесь и нашла коса на камень. Может, в другое время я была бы и покладистей, но шестьдесят глаз смотрели на меня не мигая, а вдобавок еще и этот Алекс. Нет, уступить я не могла. Вот тут-то на меня и «накатило», как говаривала мама. Бывали у меня в детстве такие моменты: упрусь — и ни с места. Хоть ты меня режь, хоть бей. Стою на своем — и все.

И сейчас «накатило». Знаю — нужно уступить, сесть с этим окаянным Алексом, а ничего с собой не могу поделать.

Нет! Не буду сидеть с этим немцем проклятым!

Опять! — Учительница покраснела, подошла ко мне близко-близко, я даже отшатнулась. Мало ли чего? А вдруг ударит? — Ты что это несешь, негодная девчонка? — Сама побледнела, голосок дрожит. — Ну-ка марш в угол! Стой здесь до тех пор, пока не извинишься перед Алексом.

Я уж и сама не рада была, встала в угол, слезы выступили у меня на глазах: «Еще не хватало сейчас заплакать при всех». Я запрокинула голову вверх, все ждала, пока слезы вольются обратно. Кем-кем, а плаксой меня нельзя было назвать. А учительница взяла колокольчик, он стоял у нее на столе, позвонила в него и сказала: «Дети, тише! Урок начался». Пока читала с первым классом по слогам, второй писал упражнение, третий рисовал, четвертый решал примеры. А я все стояла в углу и стояла. И мысли были об одном: «Вот бы отомстить этой тараканихе». Но все не могла придумать, как это сделать. Может, отцу пожаловаться? Но знала — ябед и доносчиков он ненавидел. «Доносчику — первый кнут», — говаривал он. Рассказать маме? Но еще неизвестно, как она отнесется к драке с этой немчурой. За драки меня по головке не гладили. И тут я решила пожаловаться капитану Драчу. Сам ведь говорил: «В случае чего — прямо ко мне». «Уж он это дело так не оставит, — обрадовалась я. — Он эту тараканиху живо проучит».

В это время она объявила перемену.

Сейчас дети выйдут из класса, — сказала мне, — а ты можешь посидеть, отдохнуть.

Все вышли, и так тоскливо мне стало: ну чего она прицепилась? Достала апельсин из портфеля, у меня всегда так: как разволнуюсь — сразу есть хочется. Вначале хотела половину Вовке оставить, потом передумала, уж очень на него обиделась. Не бросил бы меня в санях, ничего бы не случилось, а сидела бы сейчас на «камчатке» и в ус бы не дула.

«Чего она Алекса выгораживает? — задумалась я. — Видно, такой же подлиза, как его папаша. Ишь, как кланялся ей. Ясное дело — немцы! Ладно. Сегодня простою, а завтра посмотрим, кто кого. — Съела апельсин, корки в карман положила — и снова в угол. — Не нужно мне ее милости».

Перемена закончилась, все вошли в класс, сели. А следом эта тараканиха бежит. Смотрю, а ичиги-то у нее латаные. «Ну и учительница, — думаю, — в рванье ходит».

Они здесь все были одеты кое-как. Девчонки — кто в ситцевых платьях, кто в сатиновых. Мальчишки — в рубахах распояской. А этот Сашка ушастый тот и вовсе в какой-то женской кофте розовой. На ногах у кого что — у кого калоши с носками, у кого просто обмотки.

Стала эта Роза Каримовна примеры проверять у старших. От одного к другому ходит, в тетрадки смотрит, а потом вдруг остановилась, будто задумалась, и спрашивает:

Дети, никто из вас ничего не чувствует? Запах этот? — Сама из угла в угол начала бегать, руками голову сжала. Я прямо испугалась, думаю, ненормальная, наверное.

Когда мы в Энске стояли, у нас был один солдат, казах, — в роте у Драча. По-русски ни слова не понимал, даже устав не мог выучить. И говорить ему было не с кем, никто его не понимал. Так он с ума сошел. Тоже сожмет, бывало, так голову и бегает, и бормочет что-то по-своему, его в госпиталь потом отправили.

А учительница вдруг остановилась, хлопнула себя по лбу и спрашивает:

Дети! Как же вы не узнали этот запах! Это же апельсином пахнет. У кого апельсины есть?

Все молчат, и я молчу. У меня-то был, но я же его съела, значит, уже нет. А здесь этот Сашка ушастый руку поднимает и спрашивает:

Роза Каримовна, а что такое апельсины?

Она руками всплеснула, покраснела:

Простите меня, дети. Простите. Я совсем забыла. Сейчас вам объясню. — К доске подбежала, рисует и взахлеб рассказывает: — Апельсины, они такие круглые, шкурка у них пупырчатая, оранжевого цвета. — А потом повернулась и говорит: — Дети, поднимите руки, кто из вас видел апельсин?

Смотрю, только наши руки и подняли. Она тогда взяла тряпку, стерла все с доски и тихо так сказала:

Я завтра вам рисунок принесу. Мне просто почудился этот запах.

Тут я вытащила корку из кармана и показываю:

У них вот какая шкурка.

Она как подскочит ко мне, взяла белый платочек, корку вытерла и разломила на пять частей. Четыре раздала по рядам, а пятую себе оставила:

Своим детям покажу. Они ведь тоже апельсинов никогда не видели. — Чуть задумалась. — Может, старший помнит? — Потом покачала головой: — Нет. И он, наверное, не помнит. — Стоит, нюхает. А потом сказала тихо-тихо, будто про себя: — Я сама их не видела уже десять лет, даже забыла, какие на вкус. — И лицо стало такое, будто вот-вот расплачется.

И так мне жалко всех стало. «Принесу я им эти чертовы апельсины, — думаю, — завтра все до одного. Пусть хоть попробуют». Поглядела на Алекса, а он кусок корки отщипнул и жует. Скривился так смешно, видно, не знает, то ли проглотить, то ли выплюнуть. Прямо как моя годовалая сестричка. И всю злость на него у меня как рукой сняло. «Эх, не повезло ему, что немец. И чего он у этого Карла родился? А вдруг бы мой отец был немцем?» — От этой мысли меня прямо пот прошиб, страшно стало. Вот этот Алекс, ведь человек как человек, и ничего в нем нет особенного, такой же, как другие мальчишки. Только глаза задумчивые, будто о чем-то мечтает. Красивые. И имя красивое, как у нас всех в роду, — Александр.

И здесь я дедушкину соседку вспомнила, она врачом была, тоже немка. Всегда в черном платье ходила, тихая такая, старенькая. Мальчишки вечно дразнили ее: «Гитлер капут!» — и камнями вслед бросали. Дедушка как увидит — сразу палкой им грозить. Он всегда перед ней шляпу снимал. И по-немецки здоровался. А когда умерла, один ее хоронить пошел. Потом домой пришел, за стол сел, налил себе вина в рюмку, выпил и говорит: «Помни ее, Сашка. Хороший человек жил на свете. Много добра людям сделала. Твоего отца еще лечила. Эхма, с каких это пор у нас на Руси лежачих бьют?»

Вспомнила я это, и так мне стыдно стало. «Все, — думаю. — Наделала дел. Виновата. Нужно извиниться».

А Роза Каримовна в это время уже урок истории ведет в нашем четвертом классе, о Ледовом побоище рассказывает. Я руку подняла, ребята сразу заметили и закричали: «Роза Каримовна! Новенькая руку подняла». Видно, нет-нет да и поглядывали на меня исподтишка. Она нехотя повернулась:

Что тебе, Саша?

Я набрала побольше воздуха и выпалила:

Хочу перед Алексом...

Сама гляжу на него исподлобья, покраснела. А он возьми и засмейся! И так обидно мне стало, чуть не до слез. Что же это получается? Я перед ним винюсь, а он насмехается! Нет! Не бывать этому! И стала в боевую стойку, руки в боки, одну ногу вперед, и эдак чуть врастяжку, не спеша процедила:

Хочу сказать — били, бьем и будем бить немчуру проклятую!

Поглядела на учительницу, а она с такой ненавистью на меня смотрит. И тут мне страшно стало: «Что же я наделала?» Она в колокольчик зазвонила: «Дети, перемена!» Когда все вышли, сказала тихо, не глядя на меня:

Не хочу учить тебя. Уходи. И не приезжай больше в нашу школу.

Я прямо растерялась:

Куда я пойду? За нами только к концу уроков приедут.

Хорошо, — сказала она, — побудь до конца уроков. Но больше не приезжай!

Как я дождалась конца уроков, уж и не знаю. Помню только — уши у меня горели, голова раскалывалась, пот по спине струйками ползет, во рту все пересохло. И одна только мысль в голове: «Хоть бы заболеть, что ли?»

А на следующий день в школу не поехала. Сказала маме: «Болит живот». Знала — она больше всего аппендицита боится. Пришел наш батальонный врач. Помял мне живот. Посмотрел язык. И говорит:

Ничего страшного. Пусть приходит в медпункт, я ей порошки дам. А завтра — в школу.

Пошла я в медпункт. По дороге думаю: «Что же теперь делать? Отец рано или поздно узнает. Уж тогда несдобровать». А потом решила: «Пойду-ка к капитану Драчу. Может, он что посоветует?» Недолго думая, пошла и все ему рассказала. И про Алекса, и про Карла, и про эту Розу Каримовну, черт бы ее побрал, даже про апельсин и то выложила.

Он насторожился, прищурился:

Значит, апельсинов им не хватает? Так-так. Ну ладно. Разберемся, кто там печку топит, а кто кашу варит. Здорово спелись, решили, видно, — до бога высоко, а до царя далеко. Осиное гнездо развели. — И приказал: — Ну-ка, напиши все это на бумаге.

Зачем писать? — удивилась я.

Порядок такой, чтобы документ был. Разговоры разговорами, а бумага бумагой. Поняла? — отрезал Драч.

Я села, ручку грызу, не знаю, что писать.

Чему вас только в школе учат? — вздохнул он. — Простого заявления написать не умеешь.

И начал он диктовать. Я пишу, а на душе кошки скребут. Вспомнила, какой Драч строгий с солдатами, сама видела в Энске, как он этого казаха бил. Тот стоит, в струнку вытянулся, а Драч его по лицу, по лицу. Да еще в перчатке! Хорошо, отец шел мимо. Как увидел, как закричит на Драча:

Вы что себе позволяете? Вы что делаете? Немедленно рапорт пишите, чтоб духу вашего здесь не было. У меня такие, как вы, не задерживаются. — У самого лицо дергается.

А у казаха кровь из носа капает прямо на снег.

Драч всегда так: чуть что не по нему — зуботычину солдату или на «губу».

Жалко мне стало Розу Каримовну, хоть и сама себя успокаиваю: «Не станет же он ее бить и на гауптвахту не посадит, она гражданская. Припугнет, и все». Но на душе так гадко, хоть плачь. Пишу, а в голове как молоточком стучит: «Что делать? Что делать?» Вот и решила про себя — надо бежать. А Драч шагает из угла в угол, поскрипывает сапогами, диктует и приговаривает: «Я этим сволочам покажу. Они у меня попляшут». Пишу, поглядывая на него исподтишка, и все думаю: «Хоть бы на минуточку отвернулся». Наконец улучила миг — и прямиком к двери, а лист, что писала, поскорее скомкала и в карман запихнула. Но не тут-то было. Настиг он меня. На самом пороге настиг. Схватил за плечо, да так цепко, что и не вырваться.

Ты что надумала? Куда?

Я молчу, ясное дело. А что тут скажешь? Он меня за подбородок взял.

А ну-ка посмотри мне в глаза! Не увиливай! Ты русский человек, говори прямо, чего юлишь?

Посмотрела ему в глаза, и страшно стало, такие они злобные.

Значит, на попятный пошла? Испугалась? А ведь дочь боевого офицера, и не просто офицера, а командира батальона.

Тут уж меня как кипятком ошпарило: «Значит, и папе из-за меня попадет?» И хоть твердо знала, что отец званием выше, но каким-то недетским чутьем понимала — подвластен он Драчу, подвластен. Начала мямлить, канючить, да так робко и жалостливо, что самой противно стало:

Может, не надо, товарищ капитан? Может, и так все обойдется?

И голос вроде не мой, а такой слезливый да тонкий, как у нищенки. Много их тогда бродило с протянутой рукой.

Значит, считаешь, обойдется? — гнул свое Драч. — А кто же за нас порядок в стране наводить будет? — Он слегка тряхнул меня за плечи. — Молчишь? На готовенькое хочешь прийти, чтобы не замараться? Много вас таких. Много. Значит, пусть Драч все это дерьмо лопатой гребет, а вы чистенькие будете? Нет, не выйдет! Ладно, — вдруг круто оборвал он себя. Заложив руки за портупею, начал ходить по кабинету, круто поворачиваясь через левое плечо. Потом остановился, посмотрел испытующе. — Приказ Верховного Главнокомандующего № 227 знаешь?

Так точно! — отрапортовала я, вытянувшись в струнку. — Ни шагу назад. — Что-что, а политграмоту знала назубок, не зря Драч с нами занимался.

То-то, — сразу подобрел он, — а ты в кусты норовишь. Нет, без нас с тобой не обойдется. И заруби себе на будущее — если враг не сдается, его нужно уничтожить, уничтожить беспощадно.

Он подтолкнул меня от порога к столу. Я переписала начисто весь лист, без помарок и ошибок. Если честно, то я еще никогда так не старалась, наверное, это был самый аккуратный лист в моей жизни. А внизу поставила подпись с закорючкой. Он посмотрел на эту подпись, усмехнулся:

Ну и фамилия у вашей семейки! Не нашенская какая-то. — Потом улыбнулся: — Ничего, не вешай нос, ты — девка, выйдешь замуж, станешь Петровой или Сидоровой, а может, и Драч, чем черт не шутит? — Он ласково приобнял меня за плечи, но я осторожно выскользнула. Не знаю почему, но мне вдруг захотелось убежать. — Ты на меня зла не держи, — сказал он примирительно, — я это для твоей же пользы сделал. Вырастешь, поймешь. Главное, что ты все-таки не сдрейфила. Молодец. Нашего поля ягода.

А на следующий день я действительно заболела. Скарлатиной. Провалялась месяц дома, никого ко мне не пускали — карантин, а когда приехала в школу, узнала — учительница теперь у нас новая — Варвара Николаевна. И Карла тоже не было видно. Вместо него печи топил какой-то старик. Полупьяный, подслеповатый, глаза в болячках. Трахомой, видно, переболел. Как сани наши придут, он сразу на крыльцо выскочит и давай нас отряхивать. И к Рафгату все подлизывается, чтобы тот его папиросой угостил. По-татарски с ним разговаривает. А Рафгат на него и не смотрит. Он вообще переменился очень, сердитый такой стал и не поет больше. А на меня так даже и не глядит. Я раз его попросила:

Рафгат, а Рафгат, можно я лошадью буду править?

Он мне раньше всегда разрешал, а сейчас оскалился и говорит:

Лошадь казенная. Я за него отвечай. Не дам, — потом подумал и добавил: — Лошадь злой человек чует. Не любит.

Так и не дал. Мне обидно стало, я губу закусила, но смолчала.

И дома неприятности. Сразу поняла, что отец, видно, дознался обо всем. Как-то вечером завел разговор:

Эта история с учительницей — твоя работа?

Я покраснела, голову опустила, молчу.

Ты где этому научилась? А? У нас отродясь в семье таких не было.

Ночью проснулась — слышу, он матери говорит:

Ведь не к нам пришла. А к этой сволочи. К этому подлецу Драчу.

А мать шепотом просит:

Саша, зачем ты опять связываешься с ним? Неужели история в Энске, с этим казахом, ничему тебя не научила? Ты же знаешь, что он за человек. Ведь загонят нас туда, где Макар телят не пас. А дети-то маленькие! Съест он тебя, съест.

Отец как прикрикнет на нее:

Прекрати немедленно! Он же человека изуродовал. Понимаешь ты это или нет? Что же, я должен был молчать?

Мне прямо страшно стало. И мама, видно, испугалась. Начала успокаивать его:

Тихо. Дети услышат!

Отец всегда был вспыльчив, а здесь вовсе разгорячился:

Что ты мне все рот затыкаешь? «Дети услышат»! Пусть слышат! Потому-то и пошла к этой сволочи, что мы все жмемся да шепчемся по углам. А он гоголем ходит. Хозяином себя чувствует. Сегодня она на эту учительницу написала, а завтра, может, на нас с тобой донос настрочит.

Опомнись, что ты говоришь? Она еще ребенок, — заплакала мать.

Нет, ты брось эти слезы. Брось! — опять вспылил отец. — Ты бы посмотрела на детей этой учительницы. Вот где слезами можно умыться. Мал мала... Старший чуть побольше Сашки. Был я у нее. Видел все своими глазами. В саманном доме, у местных, угол снимают. Да еще муж больной, не встает. Нары и стол посередине. Вот и все. Дети кто в чем, а у старшего и вовсе рукава по локоть. Чугунок с затирухой, и все хлебают по очереди. Этот старший — и за мамку, и за няньку. И каждый день в город на перекладных в школу добирается. Где подъедет, а где и подбежит. По степи, чуть свет. А твоя барыня на санях да в шубе. Чего же ты их не пожалеешь? Или они не дети?

Саша, успокойся. Ты же сам понимаешь. Время такое, — всхлипнула мать.

Что ты все на время сваливаешь? Ты посмотри на людей. Какие люди стали! Прошу на днях Клюева: «Давай с Драчом поговорим. Ты же замполит». Он — в сторону, а ведь честный мужик, столько лет вместе. Потом заходит, чего-то жмется, трется. Ну, думаю, совесть заела. А он говорит: «Не пойду я против Драча. Не могу. Мне в Москву, в академию позарез нужно. Пока буду учиться, может, жену подлечат. Совсем плохая стала».

Ну что ты на него-то наседаешь? Сам знаешь, одна у них надежда осталась — на Москву, — начала мать оправдывать Клюева.

Я-то знаю, — с горечью сказал отец. — Но ты посмотри, что получается: у него жена, у меня дети. Все мы честные, все мы хорошие, а верховодит эта сволочь, и покровителей имеет... Он еще и издевается. Пришел ко мне, показывает эту бумагу: «Хорошую дочь воспитал ты, майор». Как такое слушать? Легко, по-твоему?

Я одеялом накрылась с головой и тихонько заплакала. Очень жалко было отца. Да и себя тоже. А потом вдруг у меня в голове как будто что-то прояснилось: «Что же себя жалеть? Этим людям в поселке, им ведь куда хуже». Еще несколько раз всхлипнула и заснула.

А в школе все наладилось. Я сидела теперь с Вовкой Драчом, только меня это не радовало. Что-то разладилась наша дружба. Начали мы с ним ругаться и даже дрались потихоньку под партой ногами. Раньше он мне всегда уступал, а теперь стал все назло делать да еще Алексу всякие каверзы подстраивать. То рубаху бритвочкой порежет, то из книжки листы вырвет. И все Варваре Николаевне жалуется. А Варвара Николаевна чуть что — сразу в крик, по столу кулаком стучит. А если сильно разозлится, так за ухо схватит и выкручивает изо всех сил. Нас, гарнизонных, и пальцем не трогала, а местных даже указкой била. Не любили ее ребята.

И Алекс хмурый какой-то стал. На перемене отойдет в сторонку, ни с кем не разговаривает, молчит, все думает чего-то. И я решила — надо перед ним повиниться, да еще мама каждый день свое талдычит: «Извинись перед тем мальчиком».

Однажды сижу на уроке, гляжу в окно. А там у крыльца сани наши стоят, и Рафгата нет, наверное, за папиросами в ларек пошел. А возле саней Алекс стоит, ежится, видно, холодно было ему в фуфаечке. Он теперь часто уроки прогуливал: или сам не придет, или учительница с урока выгонит. Все ему волчьим билетом грозила. Я его как увидела, сразу решила: «Сейчас пойду и прощения попрошу». Руку подняла и спрашиваю:

Варвара Николаевна! Можно мне выйти? У меня живот разболелся.

Ребята засмеялись, а Варвара Николаевна прикрикнула на них и говорит:

Конечно, Сашенька, иди. Может, тебя проводить?

Я испугалась. Вдруг за мной увяжется?

Нет, не надо, я сама.

А туалет у нас во дворе был. Я шубу надеваю, а ребята смеются:

Проводите ее, проводите! А то в дырку провалится.

Варвара Николаевна как стукнет указкой по столу, как закричит на них:

А ну молчать! Бандитское отродье!

Выскочила я на крыльцо, смотрю, Алекс Чубчика хлебом кормит. Хлеб черный-черный, липкий такой, с половой, с остьями. Я пробовала, местные ребята угощали. Горький, не то что у нас в военном городке — вкусный, белый, пушистый.

Подошла к Чубчику и сахар ему даю, всегда для него припасала из дома. А Алекс как закричит:

Отойди от лошади. Мне Рафгат никого не разрешил подпускать.

Я про себя возмутилась: «Еще чего, наша лошадь, да я еще и подойти не могу!» Но сдержалась, спокойно так говорю ему:

Это он чужим не разрешает. Своим можно.

А он усмехается:

Ты для меня кто? Чужая! Фискалиха несчастная!

Это я фискалиха? — возмутилась, вспыхнула.

А кто же, как не ты? Кто нажаловался на Розу Каримовну и моего отца?

Сама чувствую — прав он, прав, а обидно. Стала объяснять, себя выгораживать, оправдываться. Говорю и сама не могу понять — то ли это правда, то ли вранье:

Мы — дети военных. Нам нужно быть бдительными. Может, они враги?! Откуда ты знаешь?

Эх ты! — выдохнул с ненавистью Алекс. — Уходи отсюда! — и стал меня потихоньку отталкивать от саней. — Уходи!

Тут уж я не вытерпела.

Ты чего меня от Чубчика отпихиваешь? Он меня любит. Я его каждый день сахаром кормлю. Не то что ты — черным хлебом. Небось, сами пьете чай с солью, как эти калмыки. У вас и для себя сахара нет.

Смотрю — он побледнел, в лице переменился, зубы сцепил, и глаза стали белые. «Чего же я наделала, — думаю, — за что я его так?»

Алекс! — закричала я. — Прости, Алекс. Я не хотела.

А он схватил кнут и давай меня хлестать. Три раза ударил. Два раза я увернулась. Мне только чуть по спине досталось. А на третий раз кнут пришелся прямо мне по лбу. Кровь как хлестанет, сразу все глаза залило. Я снегом рану затираю. Здесь Рафгат неизвестно откуда появился, Варвара Николаевна прибежала. Рану йодом заливают, боль такая — слезы сами из глаз льются. А я думаю только об одном: «Ну, теперь Алекса точно из школы с волчьим билетом выгонят». Варвара Николаевна меня перевязывает, у самой руки трясутся, бледная. И все шепчет:

Как же я так недосмотрела? Как же так? Что-то теперь будет? Господи, как чувствовала, ведь не хотела одну отпускать!

А я ей говорю:

Вы здесь ни при чем. Это все Чубчик. Он шарахнулся, я поскользнулась и головой прямо о сани.

Она остановилась, замерла, голос дрожит:

Правда Чубчик? Ты ничего не путаешь?

Правда, конечно, правда.

А здесь Вовка вмешался:

Какой Чубчик? Ее же эта немчура фашистская, этот Алекс кнутом бил. Я сам в окно видел.

«Ну, — думаю, — не бывать по-твоему». И все твержу:

Какой Алекс? Это тебе померещилось. Это же Чубчик! Вот у ребят можете спросить!

А ребята стоят, молчат. Под ноги себе смотрят.

Ну ладно, — ехидно спрашивает Вовка, — а кнут где? Тоже Чубчик унес?

Кнут? — говорит Рафгат. — Я его по дороге терял.

У меня прямо от сердца отлегло.

Видишь, Алекс ни при чем.

Здесь Вовка рассмеялся злорадно и говорит мне:

Видно, недаром ты немцев защищаешь! Сама немка, наверное!

Я прямо опешила.

Ты что, с печки свалился, что ли? Какая я немка? Мы же русские!

А фамилия у тебя какая? Мейн. Ага! Это немецкая фамилия. Мне отец сказал.

Ты с ума сошел! Мы еще при Петре Первом в Россию переселились. У деда даже с той поры охранная грамота сохранилась.

Вот видишь! Немцы вы. Сама созналась. Шила в мешке не утаишь. Поэтому и Алекса покрываешь. Кровь в тебе заговорила немецкая.

Мне стало обидно до слез.

Вранье! Мы русские. Понимаешь, русские, самые настоящие, — начала оправдываться, будто в чем виновата. — У нас в роду один ученый был. О нем в книге написано: Александр Александрович Мейн — русский ученый.

Что там про этого Мейна написано — чепуха, — усмехнулся Вовка. — Еще неизвестно, кто писал. Может, такой же, как он. Все вы шибко грамотные. Друг за дружку крепко держитесь, тем и живы. Ну ничего, будет и на нашей улице праздник. Думаешь, твоего отца зря в дивизию вызвали?

Ладно, хватит. Домой ехать надо, — оборвал Рафгат.

Мы сели в сани. Рафгат гикнул, и поехали. А потом Рафгат повернулся ко мне, подмигнул и говорит:

Ничего, девка! Где наша не пропадай!

Подгреб мне сена, тулуп подоткнул и запел:

Эх ты, чубчик, чубчик кучерявый!

Эх, развевайся, чубчик, на ветру!

Приехали домой, а мать сундуки укладывает, и отец ей помогает. Она меня увидела, руками всплеснула: «Беда не приходит одна». И давай этого Алекса проклинать, сразу догадалась, кто виноват. А я буркнула:

Я бы на его месте тоже так поступила. Не плачь. Все заживет.

Мать в слезы.

Нет! На всю жизнь шрам останется.

А отец улыбнулся, по голове меня погладил:

Ничего, за одного битого двух небитых дают.

Она рукой махнула:

Одна порода — мейновская!

Отец отошел к окну. Пальцами по стеклу барабанит. Я спрашиваю:

Что, передислокация?

Нет, меня одного перевели. Будем жить у Белого моря. — У самого голос грустный, да и вид невеселый.

А как же батальон? — удивилась я.

А здесь майор Драч будет комбатом. — Нехотя так говорит, словно через силу.

Майор? А когда это он майором стал? — вскинулась я.

На днях приказ пришел. Ну ничего, не вешай нос. Будет еще и на нашей улице праздник. Знаешь, кто так сказал?

Знаю. — Тогда все знали, кто сказал эти слова. И все повторяли их. Каждый по-своему.

Ну то-то, — говорит отец. Потом помолчал и добавил: — Скоро уже весна.

Я залезла на сундук, на цыпочки поднялась. Окно-то высоко. Землянка. Выглянула в окошко, а там снега полным-полно, сугробищи громадные.

С чего это ты взял? — спрашиваю.

А ты понюхай. Весной пахнет.

Я к форточке припала, вдохнула полной грудью.

— Правда, весной пахнет.

Мать слушала нас, слушала, потом тяжело вздохнула:

Господи, ну о чем вы? Еще не раз мороз ударит. — А после опять за свое: — У девочки шрам на всю жизнь.

И как в воду глядела. Верно, шрам остался. На всю жизнь запомнилось.

Стояли первые числа марта 1953 года. Радио не выключали даже ночью, все ждали важных сообщений. Передавали печальную траурную музыку.

Мы двинулись навстречу зиме — к самому Белому морю.

1979

© Юзефовская Мариам 1979
Оставьте свой отзыв
Имя
Сообщение
Введите текст с картинки



Благотворительная организация «СИЯНИЕ НАДЕЖДЫ»

© Неизвестная Женская Библиотека, 2010-2019 г.
Библиотека предназначена для чтения текста on-line, при любом копировании ссылка на сайт обязательна

info@avtorsha.com